— Я дома, — позвала я. Момо в ответ промычала что-то невнятное. В последнее время Момо постоянно пребывала в хмуром состоянии. Не из-за того, что у неё плохое настроение, просто сейчас ей приходилось прикладывать усилия, чтобы вести себя приветливо. Поэтому хмурость была её обычным состоянием. Она кивнула, когда я достала сувенир — закуску из соленого кальмара. Её я купила в лавке в переходе между платформами, когда пересаживалась на экспресс в Одаваре.
Момо с детства обожала такие соленые закуски. И муж любил их. Мне они тоже нравились, поэтому определить, в кого из нас у Момо эта любовь к соленому, было невозможно.
Мама ушла за покупками. Открыв входную дверь, я сразу почувствовала немного иной, чем обычно, запах внутри квартиры. Чуть сильнее пахло стряпнёй.
— Что сегодня ты ела на обед? — поинтересовалась я.
— Курицу, — на мгновение задумавшись, ответила Момо, — в сладком соусе.
Я зашла к себе в комнату переодеться. На кровать была брошена серая юбка, которую я никак не могла решить надевать или нет, и в конце концов не надела. Повесив на плечики, я убрала её в шкаф. Воздух здесь был слегка разреженным. Комната пустовала всего лишь день, но без присутствия людей воздух в ней утратил привычную мягкость.
Когда я вернулась в зал, Момо листала журнал.
— Может, мне постричься, — в раздумье пробормотала она.
— Тебе пойдет, — сказала я, на лицо дочери опять вернулось хмурое выражение.
— Сегодня на ужин о-набэ, — немного помолчав, проговорила Момо. Когда дочь престала быть мне близкой? Сейчас она была, конечно, ближе, чем «далеко», но все-таки дальше, чем «близко».
Новорождённую Момо я купала в тазу. До месяца я мыла Момо не в большой ванне, а в наполненном горячей водой металлическом тазике, который я ставила на заранее освобожденный от лишнего обеденный стол.
Положив голову Момо на левую ладонь и придерживая затылок большим и средним пальцами, я опускала её тельце спиной в воду. Сила воды легко выталкивала его на поверхность. Не прошло и двух недель, как худенькое высохшее тельце обрело пухлость. На лодыжках и запястьях, в местах сгибов, появились глубокие складочки. Именно там скапливалась старая кожица, отслоившаяся от новообразовавшейся. Даже за день она успевала скапливаться. Походила на катышки от стирательной резинки. Только белые. Без запаха. Она появлялась вновь и вновь.
В ванночке я тщательно смывала эту кожицу. Момо, когда её купали, прикрывала глаза и даже могла задремать. Только когда ей мыли голову, она, сморщив личико, плакала.
Стоило вынуть тело из воды, как оно становилось очень тяжелым. К нему возвращался его собственный вес. Я укладывала ребенка на расстеленное полотенце и вытирала. Потом сразу распахивала одежду на груди и кормила. Видимо испытывая жажду, Момо шумно и жадно сосала молоко.
И в самом деле, любви я не чувствовала. Более того, иногда меня на какой-то миг охватывало отвращение к этим горячим губам. Я поняла, что нечто может быть очень важным и неприятным одновременно. Но ни разу мне не казалось неприятным мужское тело. Я нуждалась в нем, в теле моего мужа, больше всего на свете. Тогда как тело Момо не было для меня необходимостью, но всетаки представляло большую ценность. Я не могла понять Момо. Она была просто плачущим существом. Просто младенцем. Есть такое выражение — «букашкин смех». Бывает, что малыш, которому ещё нет и двух недель от роду, улыбается. Тогда говорят: не сам улыбается, а букашки смешат.
Момо часто так улыбалась. И всё равно я не могла понять её. Родив Момо на свет, я ощущала её своею принадлежностью, не воспринимая как отдельную личность. Нельзя сказать, что я считала дочку частью себя, скорее всего это было примитивное чувство собственности. Именно поэтому мне казалось недопустимым причинить ей вред. Так жалко испортить хорошую вещь. Я ценила её. Это чувство отличалось от любви и умиления.
Мужчину, мужа я не желала. Мне хватало тепла, исходящего от Момо. Желания к мужу не возникало, пока я кормила грудью. Муж не был ценен для меня. Но, несмотря на то, что он не представлял важности, я его любила разумом. Когда ночью муж приходил ко мне, лишь внешняя оболочка моего тела радостно встречала его. Я думала, что разум и тело могут существовать отдельно друг от друга, но я ошибалась, всё это только тело. Ведь голова — это одна из его частей.
Однако Момо перестала быть горячей. Она остыла и обрела собственную форму. Она больше не сосала грудь, научилась самостоятельно ходить и стала говорить.
— В следующую среду родительское собрание, — сообщила Момо. Когда я зашла в гостиную, на ходу собирая волосы в пучок, Момо уже собиралась уйти в свою комнату. От неё исходил аромат шампуня после вчерашнего вечернего душа. Тело Момо больше не сбрасывало с себя частички старой кожи. Оно было холодным, окончательно сформированным и распространяло вокруг косметический запах.
— Отметь, что приду.
— Ладно, — протянула Момо и вышла. В прихожей раздался шум. Наверное, мама вернулась. Воздух задвигался. Мама недолюбливала мужа. Она не говорила об этом, но я точно это знала. Желание к мужу вернулось сразу после того, как я отняла Момо от груди. Оно требовало своего. Моё тело требовало мужа. Я стыдилась своего влечения, которое так нескромно требовало мужа. Но стыд сразу утонул в желании.
— Как Манадзуру? — входя в гостиную, нараспев проговорила мама.
— Там чувствуется сила, — ответила я, мама внимательно взглянула на меня.
— Сила? — снова нараспев переспросила она и, опустив корзину, еще раз пристально посмотрела мне в глаза. Хозяйственная корзина, напоминающая по форме перевернутую трапецию, имела густое плетение; её короткая ручка была приспособлена так, чтобы её можно было до отказа заполнить овощами, рыбой и прочей снедью, а затем повесить на локоть. Я помню время, когда мне так хотелось идти рядом с мамой за руку, но она шла впереди, повесив корзину с продуктами на локоть, а я брела за ней, спрятав руки за спиной. Тогда я едва доставала ей до плеча.
— Какая эта по счету? — спросила я; мама, пальцем указав на корзину, вопросительно посмотрела на меня.
— Не знаю, — проговорила она и начала загибать пальцы. — Одна была до того, как ты родилась. Вторая, когда ты пошла в школу. Потом ещё две, да нет, пожалуй, три износила.
«Не беда, что порвалась. Если аккуратно носить, новой и не нужно. Зачем тогда покупать?» — рассуждая так, мама каждый день, собираясь за покупками, вешала на руку порванную, потерявшую форму хозяйственную корзину. Только когда использовать её из-за огромных прорех становилось совершенно невозможно, мама отправлялась покупать новую.
— Такую же, — просила мама у старухи хозяйки в лавке хозтоваров, выставляя руку с зажатой в ней порванной корзиной, словно отталкивая её от себя.
В лавке продуктовые корзины продавались вместе с соломенными шляпами, жестяными грелками, винтами и прочей мелочью. Под потолком магазина была приспособлена деревянная балка, за которую цеплялся большой металлический крюк в форме буквы S, на его нижнем, похожем на хвост, закругленном конце висело несколько таких корзин.
— Вот точно такие же, — говорила старуха хозяйка, ее муж молча приподнимался на цыпочки и снимал одну корзину с крюка. Иногда старуха добавляла: «Немного выгорели на солнце, я вам уступлю. 100 иен — скидка».
Простая, без украшений корзина была грубо сплетена, и летом выбивающиеся то и дело соломенные концы кололи руку, неприкрытую тканью рукава.
— Вы всегда покупаете одну и ту же. Может, разок попробуете другую? — спросила как-то старуха.
— Нет, мне нравится эта. Она очень удобна в носке, — сухо пояснила мама и поспешила расплатиться.
— Бываю здесь раз в несколько лет, и она всегда твердит одно и то же, — выйдя из лавки, пробормотала мама. Её голос прозвучал холодно. Я с удивлением взглянула на неё, она холодно засмеялась.
Из корзинки была извлечена порезанная на четвертинки китайская капуста. За ней последовали шпинат и шиитакэ. Тут же запахло зеленью.