Леонид Соловьев
Иван Никулин — русский матрос
(Быль)
В госпитале
Главный врач военно-морского госпиталя Сергей Дмитриевич Анкудинов был человеком смелым — шел на самые рискованные операции. И если такая операция удавалась, Сергей Дмитриевич прямо-таки влюблялся в своего пациента и отпускал из госпиталя со вздохами.
Когда моряка Никулина, бывшего шахтера из Донбасса, доставили в госпиталь, дежурный врач безнадежно сказал.
— Двое суток — больше не вытянет. Удивляюсь, как его довезли.
Моряк, и в самом деле, был очень плох. Весь изрешеченный пулями и осколками, он даже не стонал; лицо покрывала синеватая бледность, так хорошо знакомая врачам. Позвали Сергея Дмитриевича. И здесь, над распростертым, почти бездыханным Никулиным, начался у него с дежурным врачом спор, перешедший даже в легкую ссору.
— А я вам говорю — выживет! — горячился Сергей Дмитриевич. — Вы на грудь посмотрите, на бицепсы! Если такие у нас помирать будут, куда мы с вами годимся? На камбуз нас, картошку чистить!
— Но такая потеря крови! — говорил дежурный врач. — Пробито легкое. Он безнадежен.
— Я запрещаю вам произносить это слово. В моем госпитале врачи должны верить. Врач без фанатической веры в медицину — это, извините, не врач, а холодный сапожник!
— Я просил бы… — обиделся дежурный и, выпрямившись, застегнул верхнюю пуговицу своего халата.
— Довольно! — строго начальственно прервал его Сергей Дмитриевич, выпрямившись, в свою очередь. — Я сделал вам замечание, будьте добры соблюдать устав и не возражать. Этим раненым я займусь лично. Распорядитесь, чтобы мне приготовили стол для переливания крови.
Сергей Дмитриевич затеял крупную игру. Он рисковал многим — он ставил на карту свой авторитет, свою профессиональную репутацию. Но служба во флоте, хотя и по медицинской, нестроевой части, обогатила характер Сергея Дмитриевича чисто морскими черточками: от опасностей и трудностей не бегать, если уж рисковать, то не оглядываться.
И он выиграл! На всю жизнь запомнилась ему тревожная, трудная ночь, когда с камфарой и шприцем наготове он до рассвета сидел у койки Никулина. Моряк метался, бредил, стонал. В его могучем теле шла отчаянная борьба, временами сердце замирало, почти останавливалось, тогда на помощь приходил Сергей. Дмитриевич. Укол, минута затишья — и борьба начиналась снова. Сергей Дмитриевич, следил затаив дыхание — не упустить бы момент, не опоздать бы!..
На рассвете он был вознагражден за свои труды и волнения: чутким ухом он уловил первый спокойный вздох моряка.
Сергей Дмитриевич закрыл глаза и откинулся в плетеном кресле. Он очень устал, во рту было сухо, кружилась голова. Но сквозь глухую слабость и утомление все сильнее поднималась в нем из глубины сердца волна высокой, благородной радости. Уверенным упругим движением он встал, широко и сильно потянулся, заложив руки за голову. Зеркало отразило его сухое лицо, упрямый подбородок, жесткий седеющий бобрик на голове. «Молодец! — негромко сказал он, глядя в глаза своему отражению. — Можно сегодня и похвалить!»
Он подошел к окну, — поднял штору. Рассветный сад пахнул в лицо ему влажной росистой прохладой. Всходило солнце, вершины деревьев горели в прозрачном и тихом пламени, края высоких облаков расплавились и озолотились. Сад просыпался, птицы возились в кустах, чирикали и щебетали, встречая солнце, а оно поднималось — огромное, доброе, горячее, несущее миру свет и жизнь.
На большие дела!
Никулин поправлялся быстро. Сергей Дмитриевич пристально, ревниво следил за его здоровьем, осматривал через день и с каждым разом все крепче, все веселее хлопал по голой тугой спине.
— Гудит! Колокол! Вот это порода, это я понимаю!
Через полтора месяца Никулин впервые вышел в сад погулять. А еще через месяц он явился однажды утром в кабинет Сергея Дмитриевича.
— Слушаю, — сказал Сергей Дмитриевич, отложив перо. — Что случилось?
— Не могу я больше, — сказал Никулин. — Ночей не сплю. Если уж мне суждено от немецкой пули погибнуть — пусть. — На это я согласен. А здесь, в госпитале, я от бессонницы помру.
— Ага-а! — протянул Сергей Дмитриевич. — Понимаю, картина ясна. Вы не бойтесь — от бессонницы не помрете. Я вам снотворные порошки выпишу, будете принимать на ночь.
— Мне порошков не нужно! — взмолился Никулин. — Вы меня из госпиталя выпишите. Я там долечусь, на фронте. А здесь нет больше моего терпения. Сердце горит!..
— Вот бедняга! — сказал Сергей Дмитриевич с насмешливым сочувствием в голосе. — И бессонница у него, и сердце больное. Придется вам по инвалидности в отставку идти, по чистой.
И вдруг, выкатив глаза, командирским тоном закончил:
— Довольно разговоров! Еще вы меня будете здесь учить, кого и когда выписывать! Сам знаю! Отправляйтесь в сад, гуляйте! Кругом — марш!
С тех пор такие разговоры между ними, повторялись каждую неделю: Никулин просил, Сергей Дмитриевич неумолимо отказывал.
Никулин тосковал и томился. Ему думалось, что товарищи, прибывшие позже и еще не покинувшие своих коек, смотрят на него с немым осуждением: выздоровел, ходит, ест за троих, а о фронте даже не вспоминает… Он в душе был очень совестлив, Иван Никулин, и такие мысли были ему нестерпимы.
Всему на свете бывает конец, пришел конец и терзаниям Ивана Никулина. Настал день, когда, сняв госпитальный халат, он надел тельняшку, старый, потертый, пробитый пулями и старательно заштопанный бушлат, черные брюки навыпуск. Отныне он не принадлежал больше врачам, санитарам, сиделкам, он принадлежал флоту, фронту.
Вот и литер и проездные деньги в кармане, получен сухой паек — можно трогаться в путь! Загудит паровоз, колеса заведут свою бесконечную скороговорку, и поезд помчит моряка Ивана Никулина на фронт, все ближе и ближе к огнедышащим полям сражений. Там и только там его место, только там сможет он успокоить свое раскаленное сердце и, заглянув в мертвые, пустые глаза очередного фашиста, сказать себе: «Правильно живешь, Иван Никулин! Не зря тратили на тебя лекарства и бинты в госпитале!».
На прощание Сергей Дмитриевич пригласил Никулина к себе в кабинет. По вощёному паркету тянулась от окна солнечная полоса, на столе в графине светилось вино, солнечные лучи, пройдя сквозь него, окрашивали скатерть в прозрачно-рубиновые тона.
— Садитесь, Никулин, — сказал Сергей Дмитриевич. — Вот и пришлось нам проститься.
Никулин сел. Он был смущен и взволнован таким вниманием. Глухо ответил:
— Да, пришлось. Ничего не поделаешь, Сергей Дмитриевич: война.
— Это верно, конечно, — отозвался Сергей Дмитриевич. — А все-таки обидно. Лечил я вас, лечил, резал, бинтовал, разными лекарствами пичкал…
— Спасибо, Сергей Дмитриевич, — сказал Никулин. — Разве я не понимаю — без вас я в земле давно бы лежал.
— Ну, такого богатыря, как вы, уложить в землю — это, знаете, долго работать надо. Ну что же, выпьем за будущую встречу.
Он придвинул к Никулину вазу с яблоками, бокал, взялся за графин — и вдруг передумал.
— Впрочем, я сфотографирую вас сначала. На память. Ничего не имеете против? Тогда садитесь вот сюда, к окну: здесь света больше.
Из шкафа с книгами он достал «лейку» и щелкал ею, снимая Никулина и в фас, и в профиль, и сверху, и снизу, до тех пор, пока не кончилась в катушке пленка.
— А теперь пожалуйте к столу!
После второго бокала Сергей Дмитриевич протянул Никулину коробку папирос «Люкс».
— Это вам на дорогу. Курите и меня вспоминайте. А когда папиросы кончатся, тоже не забывайте.
Губы Никулина дрогнули.
— Сергей Дмитриевич! — сказал он с упреком, — Что я, фриц какой-нибудь, чтобы добра не помнить? Я русский человек, я добро вовек не забуду.
Покраснев, он полез в карман и достал маленький, любовно отделанный мундштук.
— Думал я, думал, что подарить вам на память. Трубку хотел вырезать — большой я мастер трубки вырезать. А для нее самшитовый корень нужен — где его достанешь здесь? Вот я и решил пока мундштучок вам сделать, а трубка за мной. Приеду на Кавказ, достану корень и, если жив буду, привезу вам трубку после войны.