Через день подполковник и хирург снова встретились в столовой. Входивший замполит услышал, как хирург что-то рассказывал, мягко иронизируя над собой:

— Это было в первые же дни финской войны. Представьте себе меня, сугубо штатского человека, никогда не только не стрелявшего из ружья, но даже и не державшего его в руках, и вдруг… в военной форме, с кобурой на поясе, с одной шпалой на воротнике, в тесной шинели и непомерно больших сапогах. Приехал я в Ленинград. Военных вокруг масса, а я даже в званиях не разбираюсь: кто лейтенант, кто полковник? Знаю только, что мне надо идти к коменданту представиться и разыскать свою часть.

Выглянул утром из окна номера. Батюшки! Сырость, что-то капает, холодно, туман, а у меня ноги простужены. Как быть? Попробовал я на сапоги надеть калоши, а они не лезут. Ведь сапоги казенные, а калоши мои мирного времени, в которых я в клинику хаживал. Взял зонтик, раскрыл его и вышел на Невский проспект. Иду по улице и радуюсь, что хоть сверху не капает.

Перехожу улицу и удивляюсь, что народ на меня оглядывается, хмыкают, улыбаются, кто-то даже остановился. Я решил, что это какой-нибудь знакомый, и тоже очень вежливо улыбнулся ему.

Прошел немного, вдруг подходит ко мне какой-то военный с тремя шпалами и, взяв под козырек, спрашивает:

— Вы кто, товарищ, будете?

— Павел Семенович Степанов. А вы кто? — интересуюсь я.

— Комендантский подполковник Старцев. Но я не имя и фамилию ваши спрашиваю, а воинское звание и должность.

— Ага! — отвечаю я. — Я доктор, из Киева, военврач, кажется, третьего ранга.

— А это что? — указывает он на зонтик.

— Это… это дождевой зонтик.

Посмотрел на меня подполковник не столько строго, сколько удивленно и говорит:

— И давно вы на военной службе?

— Уже третий день!

— Собственно, на губу вас полагается послать. — И видя, что я не понимаю, добавляет: — На гауптвахту, под арест суток на восемь, ну да ладно! Закройте свой зонтик, доктор, и быстренько отнесите его обратно, да смотрите! — И не договорив, он вдруг махнул рукой, рассмеялся и ушел.

Так началась моя военная карьера.

— А жаль, что он вас суток на пятнадцать не пришпилил! — прерывая общий смех, вдруг сказал Кандыба.

Все оглянулись.

— Что же в этом было бы хорошего? Разве только то, что я попал бы в свой госпиталь на две недели позже, — пожал плечами Степанов.

— Зато узнали бы, как на военной службе держаться следует, а то сегодня — калоши, завтра — зонтик, послезавтра то да се, а там и вообще развал дисциплины! — садясь за стол, сказал Кандыба.

— Зачем развал? В результате этой встречи я уже хорошо узнал, что калоши и зонтик в армии воспрещены, зачем же нужно было пояснять именно на гауптвахте?

Так произошла их вторая встреча.

Замполит оказался на редкость энергичным и деятельным человеком. Несмотря на сильную хромоту, он целый день проводил то в палатах, то на приеме или отправке больных. Вместе с тем он успевал вести политзанятия, разъяснительные беседы среди раненых, информацию, читку газет. Никто не знал, когда отдыхал замполит, но все отлично видели, что в его лице госпиталь приобрел великолепного работника, честного, знающего и входившего в нужды окружающих его людей. Он был прост в обхождении с подчиненными, заботлив и предупредителен. Сам из простых людей, прошедший до службы тяжелую жизнь бедняка казака, он мог словом, советом и делом помочь населению в селах, где останавливался госпиталь. Порой, словно соскучившись по физической работе, он брал в руки топор или рубанок и, несмотря на хромоту, колол, тесал или строгал — и так мастерски владел инструментом, что стружки и щепа веером летели по сторонам.

— Хорош мастер, — похвалила как-то его хозяйка хаты, в которой остановился замполит. — Видать, из мужиков, не городской? — поинтересовалась она.

— Да как сказать. Лет до двадцати батраковал в станице, ну, а потом на царскую войну, затем на гражданскую, да так вот до этих дней, — подавая старухе ладно сделанный табурет, сказал Кандыба и, отирая с лица пот, попросил: — А теперь, мать, ставь самовар!

— Сейчас, сейчас, родной, сейчас, касатик, — засуетилась хозяйка. — Небось жинка да детки ждут на своей сторонке?

Подполковник усмехнулся, помолчал и медленно сказал:

— Нема у меня никого. Один на свете Кандыба. Был конь, да и того немцы убили, а мне вот ногу оторвали.

— Как оторвали? — опешила старуха, переставая раздувать самовар.

— А так! Ахнули из миномета — и все.

— Да-к разве ты не только ранетый в ногу? Неужли ноги насовсем нету? — спросила старуха.

— Выше колена отрезана, а это я протез ношу.

— Грехи-то какие, батюшка! — всплеснула руками женщина. — Насовсем! — повторила она.

— Хорошо сделано, чистой работы машинка, — похлопав себя по колену и нажимая пальцем на протез, сказал замполит. В колене что-то слегка щелкнуло, и нога подполковника как бы переломилась. — Видала, как? Ничего, мать, это пустяки. За эту ногу я, по самой малости считать, фрицев голов двадцать на тот свет убухал. Ведь я пулеметчик. Еще и в старой армии и у товарища — может, слыхала? — Буденного…

— Слыхала! — кивнула головой хозяйка.

— …тоже пулеметчиком состоял.

— Голубчик ты мой! — только сказала в ответ старуха.

С той поры внимание и заботы ее о своем постояльце учетверились. Просыпаясь по утрам, замполит находил на столе крынку теплого густого молока, яблоко или кружку ежевики, заботливо собранной хозяйкой.

— Да не надо этого, мать. У нас и так всего хватает, — отодвигая от себя горячую лепешку или вареные яйца, говорил замполит.

— Не обижай ты меня, сынок, старую. Этим я не обеднею, а себе радость доставлю. Я знаю, что у вас всего много, а все-таки съешь нашего, крестьянского, не обижай старую. Может, и моего Ванюшку тоже какая-нибудь мать вот этак пригреет.

Иногда, в редкие минуты отдыха, замполит, лежа на кровати, тренькал на балалайке, напевал всегда одну и ту же старую казачью песню:

Отпиши, браток, домой,
Что женился на другой…
Что женился на другой,
На пулечке свинцово́й.
Сабля остра была свашкой,
Штык булатный был дружком…

Тогда старуха замирала в сенцах и скорбно смотрела куда-то в угол, думая о своем Ванюшке.

Ночью подолгу молилась перед темными, закоптевшими иконами о двух «воинах Иванах».

— Спаси и сохрани их, батюшка Микола милостивый, — беззвучно шептала старуха, покорно и выжидательно глядя на едва поблескивавшие в углу иконы.

Помолившись, она заботливо ставила перед пустой кроватью замполита молоко, клала какую-нибудь лепешку и, охая, уходила в соседнюю комнату и ложилась спать.

Однажды хирург, зайдя днем на минутку по какому-то делу к Кандыбе, застал его за странным занятием. Замполит сидел на полу, расположившись на домотканом крестьянском коврике, и, ловко орудуя ножом, топориком и ручной пилой-ножовкой, вырезывал из кусков дерева зайца, медведя и волка. Рядом с ним, затаив дыхание, сидели трое малых ребят, восторженно глядевших на еще не законченные фигуры зверей. Коробочки с красками и кистями стояли возле Кандыбы. Замполит смущенно отодвинул от себя обрезки дерева, поднялся и сказал:

— Вот соседским детям мастерю игрушки. У них ведь ничего не осталось. Все фрицы позабрали. А вы, ребятки, не трогайте, пока не кончу работу, — обратился он к ребятишкам.

Когда хирург уходил к себе, он через открытое оконце слышал, как ласково гудел голос замполита и дружно смеялись малыши.

«А ведь он, кажется, хороший, сердечный человек!» — подумал хирург, и сердце его защемило. Ему припомнилась далекая Фируза, жена, Валя и Оля, от которых он уже третьи сутки не получал письма. «Хороший человек! Кто любит малышей и умеет дружить с ними, несомненно хороший человек!» — решил Степанов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: