Прямо за гостями шли ряды стульев, на которых сидели дамы в белых и цветных платьях, без шляп, в кружевных наколках и капорах. По столичной моде того времени, строго соблюдавшейся повсюду, шляпы при посещениях летних театров снимали и передавали на хранение горничным из крепостных девок или же сдавали на руки кучерам-солдатам, сейчас же отвозившим их обратно домой.
Небольсин перевел глаза. Вот веселая и забавная толстушка, жена гарнизонного врача Штуббе, Эмма Фридриховна, или, как ее называла молодежь, «пампушка». Рядом с ней, прижав к ребрам сухие, длинные руки, сидел сам лекарь Ганс Карлович, с почтительным видом разглядывая затылок фон Краббе. Ряд давно знакомых лиц поплыл перед Небольсиным. Весь местный бомонд, начиная от жены подполковника Юрасовского и до дочерей недавно приехавшего сюда протопопа Покровского, находился здесь. И белокурая Кригер, и молодящаяся сорокачетырехлетняя майорша Гретц, и пухлая Синицына, и волоокая грузинка Эристова, и другие — все сидели в зале, окруженные мужьями, кавалерами и знакомыми, ожидая начала пьесы.
Наскучив глядеть, Небольсин повернулся к Петушкову, но подпоручика не было. Вместо него сухой и надутый мосье Корбейль сердито глянул на него и ломаным, еле понятным языком ворчливо сказал:
— Пардон, мосье… Ушел заль… Нашинайть… Impossible. Нельзиа.
А майор Козицын, страстный театрал и сочинитель, исполнявший обязанности режиссера, увидев поручика, подлетел к нему и, делая круглые, испуганные глаза, замахал на него руками:
— Уходите отсюда, батенька! Сейчас начинаем. Не слышали, что ли, звонка? — И, тревожно оглядываясь по сторонам, он неожиданно перекрестился и приглушенно закричал: — Тяни!
Двое солдат, спрятанных по бокам рампы, потянули за концы веревок, и занавес с легким шелестом поплыл по сторонам.
Глава 7
Родзевич с удовольствием ел горячую, густо промасленную кашу, в которую Петрович положил оставшиеся от обеда куски курицы.
Посты уже сменились. Костер все еще пылал, но люди вокруг него спали, и только дежурный по заставе молодой солдат Ковальчук сонно подбрасывал в огонь дрова. Спящие похрапывали во сне, кто-то испуганно и отрывисто бормотал:
— …Побойтесь бога! Да не кра-а-ал голенищ я… бра-а-а-тцы!.. — но сердитый толчок соседа прервал эти стонущие крики.
Ночь густо висела над землей. Черные отроги гор давно потонули во тьме. Луна, на минуту выползая из-за облаков, снова ныряла и куталась в них, и ее неровный свет бледно светил над ложбиной.
Петрович убрал тарелку поручика и, подождав еще минуту, видя, что Родзевич закурил, спрятал в сумы прибор и, свернувшись калачиком, мгновенно уснул.
Была ночь, звезды, редкая луна и тишина, прерываемая вскриками и храпом спящих солдат.
Родзевич докурил папиросу, старательно потушил ее о каблук, перевернулся на сене и, закидывая голову назад, стал глядеть в светло-серые, пронизанные луной облака.
Спать не хотелось, а грустные думы да доносившаяся из городка музыка и вовсе отвлекали от сна.
В душе поручика росла жалость к себе. Еще пять минут назад он и не думал об этом, но сейчас, когда эти звуки напомнили ему о спектакле, о шумной, веселой толпе, об освещенных комнатах с нарядными людьми, ему стало грустно, и он, словно думая не о себе, а о другом, близком ему человеке, покачал головой и прошептал:
— Да-а, обидели тебя, друг, о-би-дели!!
Как и чем, вряд ли он мог определить, но сознание того, что вот он, поручик Родзевич, здесь, среди спящих солдат, лежит в поле, в карауле, в то самое время как другие, праздные и веселые офицеры любезничают с дамами и смотрят на его обожаемую Нюшеньку, казалось поручику таким несправедливым, что он даже застонал… Единственный вечер, когда можно было увидеть ее вблизи. Ее, Нюшеньку! Словчиться сказать ей два слова о ее красоте и о своей громадной, неутоленной любви! А вместо этого…
Поручик приподнялся и со злобой оглянулся по сторонам. Кругом была ночь. Луна ушла в густые облака и, как видно, надолго запуталась в них. От реки несло предутренней прохладой. В далеких камышах чуть слышно гоготали и курлыкали утки. Поручик вздохнул.
«Гос-с-поди!!! За что же все это? — с тоской подумал он. — Ведь я же не хуже других. Правда, я поляк, католик, но ведь и Мадатов нерусский, и Эристов — грузин, да и сам фон Краббе немец! Почему же один я должен страдать от этого?»
Перед ним встало его детство, далекая Варшава, его бабушка, но внезапно, помимо его воли, лицо бабушки, тонкое и породистое лицо шляхтянки, перешло в круглую коротко остриженную голову батальонного командира майора Репина — Бугая, как прозвали его солдаты.
Родзевич с отвращением отвернулся; делая над собою усилие, отогнал видение и стал снова думать о ней, о недосягаемой Нюшеньке, к которой сейчас он смешно и трогательно ревновал всех, кто только мог видеть ее полуодетой, танцующей pas de deux.
«А этот, я уверен, отвратительный Петушков ей еще успеет и сальностей за кулисами наговорить…»
К князю Голицыну, хозяину и властителю жизни и тела Нюшеньки, Родзевич не ревновал. В его мозгу очень просто укладывалась мысль о том, что князь — законный хозяин Нюшеньки, имел право на все, но остальные, в том числе даже и его друг Небольсин, были «чужие». Музыка на секунду стихла.
«Неужели разъезд? Не может быть, ведь еще не более двух часов. А ужин в ротонде?» — подумал поручик и приподнялся, чтобы достать свой брегет. Рядом, совсем близко, из мглы грохнул рваный, неровный залп. Вспыхнули и погасли огоньки кремней, и свист пронесшихся пуль слился с выстрелами и громким заунывным и протяжным криком:
— Ал-л-лла-ла!!!
Сердце поручика екнуло. Не успевая сунуть обратно брегет, он вскочил и пронзительно-тонким голосом закричал:
— Тревога! Тревога!
Но разбуженные залпом и криками солдаты уже метались по заставе. Кое-кто, спросонья не поняв еще, где неприятель, стрелял с колена в густую тьму. Другие с опущенными книзу штыками пробегали мимо поручика туда, где из-за коновязи, покрывая гам и трескотню выстрелов, гудел зычный бас Захаренко:
— Хлопцы! Не робь! Сюды!
Неведомо откуда появившийся возле горнист сам, без приказа, заиграл «тревогу», и быстрые и задорные звуки, разрезая воздух, понеслись над взбаламученной поляной. Уже совсем близко грянул еще один пистолетный залп, и, Родзевич услышал, как кто-то охнул возле него.
«Неужели Петрович?» — оглянулся на падающего поручик, но прервавшийся сигнал «тревоги» показал ему, что это был горнист. Из темноты, в ярком освещении все еще пылавшего костра, вырвались, вынырнули бегущие вперед фигуры, и поручик с ужасам увидел, что эти бесшумные, быстрые и увертливые тени стали колоть и рубить шашками не успевших отбежать солдат.
— Гос-оподи! — вздрогнул Родзевич, и, пересиливая страх при виде рубящихся на фоне костра людей, побежал за скирду, туда, где уже зычно подавал команду Захаренко.
В воздухе со свистом и воем летели пули. Испуганные кони, сорвавшиеся с привязей, носились по поляне. Стоны раненых и огонь нападающих слились с ржанием подбитых коней, с криками «алла» и хрипом умиравших, изрубленных людей.
Вдруг над крепостью с треском и шумом взлетела сторожевая зеленая ракета и вслед за ней на другом конце городка каскадом вспыхнули огненные круги взлетающих ракет. Что-то яркое и небывалое взметнулось позади казарм. Оранжевые, синие и зеленые огни закружились в диком грохоте и треске, и над поляной, над сражающимися в разных направлениях взлетели, рассыпались и распушились длинными, звездчатыми, мохнатыми хвостами падающие ракеты.
Одна из залетевших ракет, описывая огненную дугу, с треском взорвалась позади нападавших, оставляя за собой белый мерцающий свет.
Выстрелы и крики «алла» внезапно смолкли. Тишина наступила мгновенно, лишь изредка прерываемая смолкавшей пальбою солдат. Переждав еще минуту, Захаренко остановил огонь своего каре.
За холмами уже светало. Предутренняя мгла, бледная и густая, ползла по земле. Чуть обозначившийся рассвет молочным светом озарил восток. Холодные, угрюмые контуры гор яснее вырисовывались во тьме.