— Я вас спрашиваю!
— Под Белой Церковью. Все. Больше ничего не скажу.
— Кошкин, — окликнул майор часового у входа, все еще вглядываясь в Антона со странно застывшим выражением лица, — проводите.
***
Они приткнулись на дровах в дальнем углу сарая и зло, полушепотом переговаривались, точно их могли услышать. Люди похрапывали во сне, привалясь к стене, невидимые в сгустившейся темноте. Лишь Васькина цигарка маячила невдалеке. Антон кипятился, пытаясь понять, как же все произошло, вызвать Борьку на откровенность, тот угрюмо отмалчивался, изредка огрызаясь с таким видом, словно его заставляли копаться в пустых, бесполезных мелочах. Антон понимал, что надо бы плюнуть и так все ясно, но ничего с собой поделать не мог, не отступался, пытаясь выяснить отношения, и от этого было противно до озноба.
— Мне-то мог бы сказать правду?
У самого носа затлела Васькина цигарка, видно, ему не сиделось. Антон попросил его отойти, не мешать, Васька фыркнул обиженно, заковылял на свое место.
— Мне-то мог бы?!
— Смысл?
— То есть как?
— А так. Меньше риска провалиться. И вообще, — отмахнулся Борис, подернув усами, — все из-за этого дурацкого фотоснимка, который нашли в кармане моей гимнастерки… То есть твоей… — Борис запнулся, не сразу ответив на немой напряженный вопрос Антона: значит, его гимнастерка была на Борьке и уже. после ареста снова оказалась на койке Антона? Почему? Поспешил вернуть?..
— Да объясни же наконец!
— Отстань… Знал я, что ты живой? Звал, искал, нашел в орешнике — лежишь, не дышишь, на виске кровь. А мое все прожжено, гимнастерка в клочки.
“Значит, фотографию взяли у Борьки при обыске и потом предъявили?”
— И ты сказал, что это не твой отец.
— Неважно… Сказал, что он давно не чекист…
— Спасибо. Тем более что по форме там вообще нельзя различить чекиста.
…и тогда этот волк рассмеялся, и черт меня дернул, улыбнулся я, что ли. А кто-то из его подонков меня обнял… Щелкнул “блиц”. И я понял, что влип. Как муха в паутину. Выход был один — обмануть. Вот и все.
— Значит, все началось с гимнастерки?..
Он представил, что Борька стаскивает ее с него, живого…
— Так сложилось.
Нет, не то, и не в гимнастерке дело, хотя все это как-то связано. Что все? Снова уже привычно заломило в висках. Что-то неладно с головой. И легкая тошнота… Никак не мог поймать ускользавшую мысль.
— Тебе-то что нервничать? — хмыкнул Борис. — Или ты в самом деле веришь, что я продался и мог бы шпионить? Тогда доложи майору, с которым полюбовно беседовал час с лишком. Если уже не…
— Такая у него служба.
— Все мы служим одному делу. Беда в людях, в шестеренке, зависящей от обстоятельства.
“Обстоятельства”… “Так сложилось”. Вот оно! Антона даже в жар бросило.
Значит, обстоятельства решали тогда Клавкину судьбу. А потом его, Антона. Чего же тогда стоят принципы, истинность убеждений, без которых все рушится, теряет смысл. Обстоятельства?.. То, что прежде воспринималось смутно, как бы вскользь, внезапно приобрело скверный смысл, будто по лбу ударило. И он как-то по-новому взглянул на Борьку с его вскинутым подбородком. Ах мудрец, прижало, критиканом стал. Шестеренка?!
— Ты… о себе или о майоре?
Оба говорили злым шепотом, не желая впутывать остальных.
…обычная, металлическая. Втащит, и пиши пропало. Это-то хоть тебе ясно, если в самом деле не с луны свалился. Идеалист…
Нет, он всегда жил на земле, порой мучительно размышляя, чем же она прочней держится, добром или злом, и может ли добро быть таким же активным и беспощадным, оставаясь самим собой. Идеалист? Выходит, честность не что иное, как наивная простота? Он простак, идеалист? А Борис земной, реалист. “Все мы служим одному делу”. Он, видите ли, служит делу вместе с людьми, которым не верит! Боится! Иначе зачем было обманывать их — Клавку, его, майора?!
Было такое ощущение, будто его обворовали, полезли в душу, пытаясь отнять самое дорогое — не его, общее, то, чем живы все, — совесть, и в ответ на его вопли с усмешкой обзывают идеалистом.
— Так вот послушай…
— Не желаю.
— Боишься?
— Отстань. И заруби себе на носу — никогда ничего не боялся.
…слова…
— И не боюсь.
— Даже стрелять в человека, чтобы избавиться от свидетеля? — Он враг!
— Ошибаешься. Он такой же враг, как ты друг. И мог бы свободно тебя пристукнуть, потому что знал о тебе все, а ты о нем ничего. Но решил, пусть с тобой свои разберутся. А ты…
— Слушай, чего ты хочешь? — Борис поморщился. Но Антон видел злую растерянность, метнувшуюся в его глазах, и уже не испытывал жалости. Сказал с раздумчивой усмешкой:
— А ведь ты смог бы продать по “обстоятельствам”. И с повинной пришел по обстоятельствам!
— Выбирай слова!
— Точно, смог бы. Потому что идеалы, извини за высокий слог, без людей не существуют, а ты их Ъ грош, не ставил. Никогда! Вот и купили тебя за две копейки. Р-реалист…
Качнулся от внезапного удара в висок. И тут же ударил налитой свинцом рукой. Еще и еще. Резко, как развернутая пружина, в холодной стремительной ярости, не давая ответить, то ли не чувствуя боли, навалился, пока не захрипело под пальцами, обдав горячей волной. Его с трудом оттащили. Потом он слышал возню — Борьку приводили в чувство, скрип открываемой двери, басовитый голос Донченко: “С цепи сорвались? Давай, давай, подымайся, орел”, — и отрывистый уговаривающий — Васькин:
— Все в порядке, Марусь, ничего не было, ясно? И ша, не болтай начальству.
— От него скроешь как раз.
— Из-за чего сыр-бор?
— …Старые счеты из-за невесты, — урезонивал Васька.
Голоса переплелись, Антон, словно отключившись, молчал, сцепив меж коленей отяжелевшие руки. На душе было скверно. Кажется, впервые в жизни почувствовал, что мог бы спокойно убить человека. Услышал сипловатый Борькин тенорок, отвечавший не то Ваське, не то Богданычу: “Не волнуйтесь, я свое искуплю, хотя вины моей нет…” — и подумал, что Борька так ничего и не понял и эта его мудреная правота, наверное, помрет вместе с ним.
Для Антона он уже сейчас не существовал. Удалялся, становясь крохотным, как в перевернутом бинокле, почти неразличимым, не оставлял в душе ничего, кроме терпкой досады.
Антон поднялся, весь какой-то. опустошенный, чувствуя страшную усталость и вместе с тем легкость, будто сбросил тяжкую ношу, и пошел на огонек цигарки. Присел рядом с Васькой, прилипнув спиной к шершавой нагретой за день стене, и закрыл глаза.
— Нашли время для свары, — сказал Васька. — А вообще здоров драться, даже не подумаешь.
— Это не свара.
— Знаем, слыхали.
— Сосунки, — проворчал Богданыч, — больше драться не с кем? Война кругом, там и доказывайте.
— Докажем, — ответил за него Васька.
— Ты бы помолчал. В медсанбат тебе надо.
— Транспорта у них нету. Да я и не просился особо… Так, поднывает слегка. А ходить можно. Маруся сказала — до свадьбы заживет, а пока потерпи. Я говорю, если б до нашей с тобой… Шикарная деваха, пудов на пять потянет. Как говорят французы…
— Заткнулся бы со своим французским.
— Не скажи, язык всегда сгодится. На, держи.
— Что это?
— Бекон а-ля рус, парикмахер раскололся. Теткины запасы. — А сам?
— Уже.
— Бери, раз дают, — отозвался Богданыч. — Деликатный какой. Твою махру все скурили.
— О! — сказал Васька. — Это по-нашему. Мое твое, все мое. И значит, общее.
Он понимал — его старались отвлечь от случившегося.
— Во балаболка, — хрипнул со смехом Богданыч. — Завод на сутки… Какой же -ты в мирное время был?
— Грустный. На грусть баба идет. Косяком. Лермонтова читал?
— И много у тебя их было? — спросил Антон.
— Много не много, а одна была и та бросила. Несерьезный, говорит, ничего не достиг.
— Не поймешь тебя.
— Я и сам себя не пойму. А что? Умный человек, он загадка.
Богданыч прыснул. Антон перестал жевать, чувствуя на себе пристальный из темного угла взгляд Бориса.