— Без задних ног.
Антон помолчал. Говорить об исчезнувшей карточке не имело смысла, только зря травить душу. Он должен был оставить ее на базе вместе с документами. Забыл. Теперь лучше не думать о последствиях. Спросил внезапно осипшим голосом:
— Что делать будем?
— Бегать. Из угла в угол. Или биться головой об стенку… — И, помолчав, чуть тише добавил: — Извини, нервы…
Вот как. Стало быть, Боря тоже не без нервов. И снова эта бесшабашная мысль, рождавшая беспричинное, невесть откуда взявшееся облегчение, что все обойдется. Словно открылся внутри некий тайничок, куда и тяжко лезть, а придется, иного выхода нет… Согласишься, а тебя сочтут за предателя. Да еще это фото… Ах, все-таки было в этом до соблазна легком решении нечто нечистое, о чем не хотелось думать.
Былое… Институтские денечки, радости, печали, даже Клавкина “измена” их детской дружбе, — все это было далеко-далеко, в ином мире, куда уже нет возврата.
Тонко зазвенело в ушах, погасли звезды, и он канул в забытье, как в трясину, над которой, всплывало сморщенное лицо с клыкастым ртом. От него исходила тихая ласка, в костлявой руке зажат нож. И он все тянулся к Антону с ножом и улыбкой. Антон убегал, где-то впереди, как в тумане, знакомо сияли лучистые карие глаза, зовуще, смятенно, отчаянно. Он рвался к ним на ватных ногах, задыхаясь, чувствуя за собой чужое хрипение, ясно до жути сознавал, что горбун в любое мгновение может его настигнуть и лишь нарочно не спешит, давая выбиться из сил… Очнувшись, не сразу понял, спит он или все еще продолжается бред.
В слабо освещенном квадрате распахнутой двери маячила фигура горбуна.
— Верхогляд! — И снова тихим, вкрадчивым фальцетом: — Вью-юнош, ты, ты, у окошечка. Па-адъем!
Он все еще смотрел, не отзываясь, не. в силах шевельнуться. Горбун подошел к койке, легонько пнул в плечо.
— Тебе говорят! На выход…
***
С той минуты, когда старик поднял его и передал здоровенному мордастому немцу, время словно перестало существовать, и он, шагая по сумеречному коридору с тусклой лампой под потолком, ощущал себя в какой-то душной прозрачной и хрупкой оболочке.
Комната, куда его ввели, была узкой, с одним темным окном в конце, с которым почти сливалась тощая фигура за столом — там лежал чистый лист. И на нем квадратик фотографии лицом вниз с надписью на обороте: “Будущему ученому-агроному, удовлетворительно переползающему на второй курс”.
— Садитесь.
Невесомость внезапно исчезла, и точно обруч сковал все его существо. Показалось, что тот, мордастый, так и остался стоять за его спиной, но повернуть голову не решился, лишь ощутил легкую немоту в затылке. Наконец он разглядел человека, сидящего спиной к окну, сперва его руки, жилистые, в рыжих волосках, недвижно замершие на столе, потом лицо. Лицо усталого беркута с тяжело прикрытыми веками. Витые погоны на плечах, какое-то мудреное шитье на рукаве. Должно быть, это и был тот самый шеф, майор с баронским титулом. Костлявые пальцы неслышно стукнули по столу, голос негромко, как-то шелестяще повторил с чуть заметным акцентом:
— Садитесь, прошу вас.
— Спасибо, — машинально вымолвил Антон, опускаясь на стул и все еще ощущая спиной того, мордастого. Майор сделал чуть заметный жест, и ощущение исчезло, хотя шагов Антон не расслышал, ни звука, лишь легкое дуновение в ушах.
— Простите, что вызвал вас среди ночи. Бывает… Такова уж наша служба… — И кажется, даже подмигнул по-свойски. — Для начала безобидный вопрос. Что вас объединяет с этим… вашим напарником? Вы просто экипаж или еще и дружба?
— Дружба…
Он лишь на миг замялся, желая быть правдивым, — правда тут была ни к чему, — но майор уловил заминку, улыбка тронула его сухой, тонкого рисунка рот.
— Дружба, — повторил он уже тверже, — а что?
Должно быть, вопрос был наивен, рот майора растянулся чуть шире.
— Летчики?
— Стрелки-радисты.
— Вы разные люди, это заметно невооруженным глазом. — И снова лицо его стало как маска, усталым, безразличным.
— Будем говорить как Интеллигентные, мыслящие люди. Ваши теоретики очень тонко определили суть борьбы и поведения человека: в каждом отдельном случае ищите классовый интерес. Не так ли? Какой интерес у вас? Что дала вам ваша власть? Иллюзию массового равенства, убивающего в человеке дух индивидуальности?
Антон невольно расслабился, стараясь держаться и боясь, что не выдержит напряжения.
— Из чего следует, что вы, судя по всему, интеллигент, должны приспособиться, отыскать путь к выживанию. Унизительно и старо как мир. Как вы думаете?
— Я пока слушаю.
— Уже неплохо.
Казалось, он был далек от желания агитировать пленника, а просто делился мыслями. И эта доверительность сбивала с толку.
— Старо как мир. И с этим ничего не поделаешь, мальчик мой.
Антон понятливо усмехнулся, это было словно бы принятием чужого участия, тотчас насторожившим его. И тогда снова появилась немота в затылке и острая боль в виске.
— Человечество делает оружие против себя, — продолжал шелестеть майор. — Животный мир дерется зубами, мы — оружием. Сколько живем, столько воюем, и, к сожалению, не вольны изменить что-либо — стихийный закон. Война ускоряет технический прогресс, а тот, в свою очередь, уничтожает природу. Заколдованный круг? Нет. Врозь мы растащим по кускам планету и уничтожим мир. Он должен, быть в одних руках. На этот раз в наших… Между прочим, Киев в клещах, Смоленск взят, мы на пороге Москвы. Вы способны размышлять трезво и взвешивать?
Вдруг с какой-то острой, опустошающей тоской подумалось, что даже в самые первые, страшные в своей неожиданности дни войны он ни на минуту не сомневался в победе. Легко не сомневаться издали. Всем вместе. Сейчас война всей своей тяжестью легла, на него одного, а он точно мышь в мягких лапах майора… Кровавая игра — и конец всем надеждам, мышь, которую вытащили на сцену и навязывают роль… Играет ее и майор, тоже мышь в чьих-то лапах. Играет с видимым скепсисом и тем, не менее со знанием, дела. Сознательная шестеренка в фашистской машине, которой непременно надо подавить и уничтожить подобных себе; Как будто нет иных способов жить. И это стихийный закон? И такое возможно? Все его существо восставало против всей этой жуткой комедии, устроенной словно в насмешку над человеческим разумом. Нацепили кресты, нашивки, придумали коды, операции, победы, поражения… Он всегда верил взрослым, олицетворявшимся в его отце. Отцу перед самой войной пришлось нелегко, но в самые трудные минуты он оставался самим собой. Антон не представлял отца на сцене… А этот кот и мышь в одном лице. Господи, мелькнуло в усталом сознании, чего он тянет, скорей бы конец…
— В одних руках, вы поняли? Потому что два лагеря чревато самоубийством для всех.
— А один — диктатурой?.. — Вопрос прозвучал вяло, сдавленно.
— Возможно, но иного выхода нет.
— А как же с “духом индивидуальности”? Или ваша диктатура дает гарантии?
Наверно, это было дерзко, майор на мгновение поднял глаза. Голос его стал чуть жестче:
— Я могу гарантировать вам одно — жизнь, если у вас хватит, на что я надеюсь, здравого смысла плюнуть на предрассудки, которыми вас напичкали. Они, как и все на свете, преходящи. А жизнь одна. Диктатура всегда несколько подклассова. Вы же не настолько наивны, чтобы думать, будто счастье таких маленьких людей, как мы с вами, является предметом высших интересов. Увы! Их предмет — господство в мире. Диктаторы требуют жертв, они не останавливаются на полпути, такова логика истории, как вам, должно быть, известно.
Ему было известно другое: если бы все было так, как говорит этот хитрый недоучка без предрассудков, сверхчеловек и раб одновременно, миром давно бы правили тамерланы и гитлеры. Но его диктатор только тщится, только тщится, не более того. Мразь…
Должно быть, он что-то прочел, майор, в лице Антона. Неуловимым жестом поставил фотографию на ребро. Снимок не был неожиданностью. Странно было видеть его в чужих руках. Острый взгляд отца, чуть прищуренный в улыбке.