Аллен также спешился. У него была инстинктивная потребность поддержать Джонсона, разделить с ним бремя этих бесполезных действий, этого ужаса. Он подошел к капитану, и они, стоя рядом, принялись наблюдать за индейцами. Солнце быстро опускалось, маленькое, холодное, как бы закутанное в ледяной покров гонимых северным ветром снежных туч, которые стремились затянуть собой все небо.
– Не понимают они по-английски, – уныло сказал Джонсон.
– Не понимают…
– Быть может, они притворяются немыми, но никаких сведений о том, что они знают английский, нет. Это кочующее племя.
– А что, если мы захватим их? – предложил Аллен.
– Чтобы спустить курок, не надо быть сильным. Я не хочу терять людей в таком деле.
– Вы думаете, они поймут, что дальнейшая борьба бессмысленна?
– Я думаю, они способны теперь на любое, – сказал Джонсон. – Ведь люди уже дошли до такого предела!
Он пожал плечами и направился обратно к отряду. Он пошел по рядам, спрашивая, не знает ли кто-нибудь шайенский язык. Некоторые солдаты знали два-три слова на языке сиу, и только один, уроженец Омахи, заявил, что немножко говорит по-шайенски, правда очень немного, всего несколько слов. В Омахе был один метис, считавший себя знатоком пяти индейских языков, и он готов был обучать любого за стакан виски, но особого толку от этих уроков не было. Однако, заявил солдат Джонсону, он попытается. И они вместе отправились к индейцам.
– Сдавайтесь! – потребовал Джонсон.
Но солдат не был уверен, сможет ли он правильно перевести это слово. Он сумел бы, пожалуй, сказать «станьте рабами» или «пленными», но перевести точно слово «сдавайтесь» он не может. Ему помнится, что по-шайенски это слово имеет один смысл, когда дело идет о сдаче белого человека, и другой – когда говорится о сдаче индейцев. И вообще для одного предмета слов очень много, в зависимости от оттенка.
– Чудной язык, – заявил солдат.
Он знавал одного работавшего у ковбоев повара-китайца, утверждавшего, будто он говорит на языке сиу. Но Джонсон нетерпеливо пожал плечами.
– Иди попытайся, – сказал он.
Солдат неохотно вышел вперед и крикнул что-то индейцам. Он повторил слово шепотом, затем выкрикнул его опять. Ветер унес слово, архаическое, нелепое и бессмысленное в устах белого. Солдат старался держаться подальше от индейцев.
– Попробуй другое слово, – приказал Джонсон.
Он испытывал какую-то мучительную потребность разрушить преграду, воздвигнутую различием языков, и сделать это немедленно, точно обнаженная, покрытая грязью кожа индейцев имела способность нагонять на него самого и его солдат леденящую дрожь. Снежная буря быстро надвигалась.
Солдат произнес еще несколько слов, и на этот раз среди индейцев началось движение Они заговорили между собой. Но слышался только смутный гул, так как ветер относил их слова в сторону. Затем гул прекратился, ряды раздвинулись, и вперед выступил старик, глубокий-глубокий старик, едва стоявший на ногах, такой древний и высохший, что самое его существование среди этого страдающего племени казалось чем-то невероятным. Подойдя к солдату вплотную, настолько близко, что тот попятился, старик заговорил тихо, медленно, с трудом. Усилия, которые он делал, видимо требовали от него крайнего напряжения.
– Что он говорит? – спросил Джонсон.
– Не знаю, – смущенно ответил солдат. – Мне кажется, он говорит, чтобы мы ушли, но я не уверен.
– Пусть сдаются. Добейся, чтобы он понял.
– Я думаю, это он понял, – кивнул головой парень. – Мне кажется, он хочет, чтобы мы ушли и оставили их в покое.
Старик продолжал говорить. Он то указывал на стоявших за ним людей, то, через головы солдат, на небо, туда, откуда надвигалась буря, то скорбно покачивал головой.
– Он хочет, чтобы мы оставили их в покое, – решил солдат, и робкая улыбка, оттого что он наконец понял, появилась на его веснушчатом лице. – Он говорит, что они возвращаются к себе на родину, просто на родину, и больше ничего; мы же должны уйти отсюда.
– Скажи ему…
Но Джонсон тут же почувствовал, насколько тщетны будут попытки солдата что-нибудь объяснить им. Между ними стояла преграда. Но не только преграда языка: их разделяла целая эра, глубокая пропасть между прошлым и настоящим. Пожав плечами, Джонсон приказал солдату возвратиться в строй. И на месте переговоров остался один старик, удивительный, древний, окоченевший от холода, изможденный, со всеми горестями старости, слишком много видевший, слишком много перестрадавший.
– Что же вы намерены делать? – неуверенно спросил лейтенант. Он не столько обращался к капитану, сколько к самому себе, он стремился найти ответ, глядя на солдат, сержанта, на меркнущее солнце и приближавшуюся тучу.
– Делать?
– Трубач! – рявкнул Лэнси не выдержав. – Да брось ты наконец эту проклятую трубу!
А Джонсон тихо сказал:
– Сержант Лэнси, возвращайтесь в форт и расскажите обстановку полковнику Карлтону. Объясните ему истинное положение вещей. Доложите, что я предлагаю выслать сюда два эскадрона и фургоны для перевозки этих несчастных. А мы останемся здесь. Может быть, нам удастся уговорить их добровольно отправиться в форт.
– А гаубицу, сэр?
– Что?
– Я спрашиваю: а гаубицу, сэр?
– Передайте ему то, что я сказал.
– Он захочет послать гаубицу, сэр, – извините за смелость, но вы знаете, что он скор на решения, когда дело касается индейцев. Не сказать ли мне, что пушка не нужна?
– Скажите ему то, что я велел вам передать, – пробормотал Джонсон. – Если полковник захочет послать сюда пушку, это его дело, сержант, а не ваше.
– Слушаю, сэр.
– Отправляйтесь сейчас же, – сказал Джонсон.
Сержант уехал. Аллен снял свои рукавицы и отогревал руки дыханием.
– Холодно, – заметил он.
– Что?
– Становится все холоднее. Думаю, что пойдет снег.
Джонсон сказал рассеянно:
– На востоке перед снегопадом теплеет.
Индейцы пришли в движение. Они не делали попыток уйти прочь от солдат, а наоборот, прошли мимо них совсем близко. Мужчины, все еще держа свое оружие наготове, образовали цепь вокруг женщин и детей, а когда они миновали кавалеристов, то пошли позади колонны в качестве арьергарда. Джонсон следил за их прохождением. Они ровняли шаг по ведшему их старому вождю. Джонсон кивнул лейтенанту Аллену, тот повернул кавалерию и повел ее вслед шайенам.
Отряд не отставал от них – достаточно было ехать шагом, – да и то Джонсону приходилось не раз останавливать его. Чтобы бороться с режущим северным ветром, индейцам понадобился весь небольшой остаток их сил. Его ледяные порывы то и дело задерживали их, и они едва подвигались вперед. Горизонт перед ними стал черным, тяжелые тучи, все сильнее захватывавшие голубое небо, походили на дым, поднимающийся над фабричным городом. А позади, на закатном небе, выступали контуры людей в синих мундирах, в подбитых овчиной шинелях, на сильных, упитанных лошадях.
Джонсон только раз прервал молчание. Он сказал:
– Вот глупцы несчастные, обреченные глупцы!..
Спустя некоторое время индейцы сделали привал. Около половины мужчин, взяв ружья наизготовку, повернулись лицом к солдатам, остальные помогали разбить лагерь. Бережно сняли с изнуренных пони детей, ласкали их, обращались с ними, как нищий обращается с единственной драгоценностью, уцелевшей у него от лучших дней. Все это солдаты могли легко наблюдать, так как индейцы подпускали их на расстояние двенадцати ярдов от лагеря и только тогда угрожали им ружьями. Солдатам были также видны дети – тощие уродцы с вздувшимися животами, дети, которые не смеялись, не улыбались, даже не капризничали: жалкие гномы, закутанные в кучу всевозможного тряпья, которое только смогли уделить им полуголые родители.
Воины и женщины ковыляли вокруг, ища сучья, сухую траву, все, что могло бы служить топливом. Они набрали наконец какого-то мелкого мусора, который при упорных поисках найдется даже в самой бесплодной пустыне. Они снесли его в кучи и разожгли маленькие костры, сверкавшие в сумерках. Видимо, у них не было пищи, так как они не делали попыток что-нибудь приготовить на этих кострах; они даже не грелись, они только уложили детей как можно ближе к огню, а своими телами старались, как стеной, защитить их от северного ветра.