Выстрел, должно быть, не попал в цель; он наполнил контору грохотом и разбудил весь форт. Врум обернулся было к вождю, но тот, оттолкнув его, с удивительной ловкостью выскочил в окно, увлекая за собой стекла и раму. Он перевернулся несколько раз в снегу и, вскочив на ноги, зигзагами побежал к бараку. Уэсселс, кинувшись к выбитому окну, разрядил весь барабан револьвера в бегущего индейца, но расстояние было уже слишком велико, и индеец, пригибаясь, увернулся от выстрелов.
Когда солдаты с карабинами в руках добежали до окна, индеец находился уже возле барака. Он проскочил мимо часового, пытавшегося преградить ему дорогу, и вбежал в открытую дверь.
Весь гарнизон проснулся, солдаты сбежались отовсюду. Врум вышел, чтобы успокоить их, а Уэсселс отдал приказ надеть наручники на оглушенного вождя. Индеец со шрамом на лице только что пришел в себя. Он ощупью старался отыскать нож, но Уэсселс отбросил нож ногой, навел на индейца револьвер и держал его под прицелом, пока на другого надевали наручники. Солдат, зажав рану на руке, спотыкаясь, побрел в лазарет.
Уэсселсу казалось, что он стоит перед стеной неизмеримой высоты, не имеющей конца, неприступной, гнетущей, закрывшей все выходы. Он чувствовал ее и вечером, за обедом. Он видел ее и в глазах офицеров, хотя они избегали смотреть на него; в той манере, с какой они ели – медленно, глядя в тарелку; в том, как пили воду и кофе – с затаенным изумлением и ужасом, точно впервые поняли, что это значит – чувствовать во рту мягкую, вкусную пищу, увлажнять напитками пересохшее горло, иметь в своем распоряжении все, что тебе хочется: кофе, так щедро сдобренный сгущенным молоком, что он становится желтым и сладким, мясо, картофель, хлеб, варенье, стоявшее в четырех вазах на столе, крекер, сигары.
Но у них не было аппетита. Пища оставалась на тарелках, ее уносили на кухню и выбрасывали вон. Во всю длину большого стола сидели капитаны, старшие лейтенанты и просто лейтенанты, и полковые знамена свисали над их головами. Большинство из них были молоды, некоторые приближались к среднему возрасту. Но никто из них не отдавал себе отчета в том, что это значит – убить сто пятьдесят человек, уморив их голодом. Большинство старалось просто не думать об этом.
– Кажется, они прекратили вой, – сказал один из них.
И тогда все стали прислушиваться. Врум закурил сигару. Кто-то попытался рассказать анекдот, с трудом довел его до конца, но никого не развеселил, и в комнате по-прежнему воцарилось гнетущее молчание.
И все-таки никто не встал из-за стола.
Бакстер сказал:
– Они забаррикадировались там. Дженкинс пытался отворить дверь.
Уэсселс кивнул.
Никто из присутствующих не смел предложить, чтобы индейцев накормили. Для Уэсселса же отменить собственный приказ означало бы полное крушение каких-то основ, того, что давало смысл его жизни. А остальным мерещилась за Уэсселсом бездушная громада «приказов из Вашингтона».
Затерянные в огромной пустыне льда и снега, они всё еще чувствовали себя покорными слугами тех иллюзий, которыми оправдывали свою жизнь.
– Кажется, у них есть ружья, – угрюмо заметил Аллен. – Роуленд уверен в этом.
«Если бы Джонсон позволил мне тогда обыскать женщин…» – подумал Уэсселс.
– У них не может быть много ружей, – сказал он.
И каждый подумал: через день-другой они начнут умирать. Не все ли равно, есть у них ружья или нет!
– Этот метис наврал, – сказал один из них.
– Он был слишком испуган, чтобы врать.
Предложили сыграть в покер. Врум без особого энтузиазма стал собирать партнеров для виста. Кто-то подошел к двери и, открыв ее, взглянул на термометр. Он показывал четыре градуса ниже нуля.
– Холодно…
Врум все еще искал партнеров для виста.
– Завтра мы войдем туда, – неуверенно сказал Уэсселс.
– … четыре градуса ниже нуля.
– Как обстоит дело с Лестером? – спросил Аллен о солдате, который был ранен в руку.
– Все в порядке, хотя порезы глубокие. Если раны не загноятся, он скоро поправится.
Офицеры снова сели за стол. Врум уже не искал партнеров. Все молча смотрели, как вестовой сметает крошки со скатерти.
Полная луна поднялась во всем своем блеске. Внезапное похолодание разогнало тучи, и небо напоминало черную чашу, осыпанную тысячами звезд. В девять часов вечера на учебном плацу можно было читать газету, не напрягая зрения,-таким ярким был лунный свет, отраженный снегом. Кольцо холмов и темные, покрытые снегом сосны только усиливали контрасты, а постройки форта казались глыбами, наваленными в беспорядке на залитой светом площадке.
Койот, запутавшись среди всевозможных запахов пищи, лошадей и очень знакомого запаха индейцев, сохранившегося где-то в укромной извилине его маленького мозга, выл, сидя на хвосте, на блестящую луну. Он выл до тех пор, пока повар не спустил с цепи двух собак-волкодавов и те не отогнали койота обратно в темный сосновый лес.
Лошади, окутанные облаками своего дыхания, беспокойно ржали в длинных холодных конюшнях.
Часовые – а их было много: цепь часовых вокруг барака, часовые у ворот, у конюшен – и те, кто по обязанности вынужден был находиться под открытым небом, двигались быстро и возбужденно, и их дыхание тянулось за ними белыми полосами.
Маркитант, рано закрывший свой склад, пытался отвлечься чтением омахской газеты.
Солдаты в казармах играли в карты, в кости, читали десятицентовые романы, чистили снаряжение, а некоторые от безделья улеглись спать, несмотря на ранний час.
У сержанта Лэнси болели зубы, сильно распухла щека, покраснели глаза. Он не спал уже две ночи.
Капитан Уэсселс, куря сигару, наблюдал, как группа офицеров без всякого оживления играет в покер по маленькой. Так как в форте была нехватка пенсовых монет, то вместо них использовались маленькие голубые жетоны, служившие личными знаками. Перед Врумом, которому сильно везло, лежала целая куча этих знаков. Лейтенант Аллен писал письмо матери – подробный отчет о каждом часе суток: он привык это делать с тех пор, как поступил в военную академию. Письмо изобиловало мельчайшими подробностями: пусть мать не беспокоится, он носит теперь теплое белье, а койот – совсем не волк и нисколько для человека не опасен, это маленькое животное, с лисицу, ни на что не годное, только ворует и лазает в помойные ведра. Насчет индейцев тоже пусть не тревожится – теперь, наверно, уже никаких сражений в прериях не будет.
Повар кончил месить тесто для хлеба на следующий день и поставил его в деревянных кадках у печки, прикрыв мокрыми полотенцами. Он и вестовой капитана Уэсселса рассуждали насчет французов. Ни одному из них французы не нравились, хотя ни тот, ни другой их никогда не видел. Затем разговор перешел на китайцев-поваров, относительно которых их мнения совпали.
Часовые, стоявшие вокруг барака, проклинали холод и строили догадки, поднимется или опустится термометр в ближайшие дни. Один из них уверял, что сейчас не меньше десяти градусов мороза. Другой заметил, что когда температура ниже пяти градусов, человек уже теряет способность чувствовать, какой стоит мороз – в пять, десять или тридцать градусов. Все с этим согласились.
Так обстояло дело в форте Робинсон в девять часов вечера.
В десять часов часовой, обходивший барак, в котором были заперты индейцы, услышал что-то странное. Потом он говорил, что это походило на щелканье взводимого курка. Ночь была очень тихая, и малейший звук далеко разносился в чистом, холодном воздухе. Часовой, имя которого было Питер Джефисон, остановился, ожидая, чтобы подошел ближайший часовой. Они с минуту постояли вместе, как раз против одного из окон барака. Эти окна были защищены ставнями, которые можно было открывать и закрывать изнутри: устройство, обычное не только в прериях, но и повсюду на американской границе, где дома служили не только жильем, но и крепостью. Когда вождь Сильная Левая Рука убежал из конторы Уэсселса обратно в барак, индейцы заперли дверь на засов, закрыли все ставни и уже не открывали их.