Почти все, что задумал Ларсен, осуществилось блестяще. Под руководством Фаринелли он за три месяца неплохо изучил жизнь кораллов и собственными глазами убедился, что живой полипняк, состоящий из крохотных мягких существ, растет и ветвится, как растет и ветвится дерево. Наблюдал, как после смерти такого существа затвердевает его маленький скелетик, прирастая к известковым мумиям ранее умерших поколений, к которым неосторожно пристали блуждающие моллюски, серпулиды и водоросли, впоследствии тоже погрузившиеся в каменный сон. Разговорчивый Фаринелли, склонный к обобщениям, несколько раз пытался обратить его внимание на сходство человеческого общества с этими вечно действенными существами, бессознательно выполнявшими извечную задачу — подняться выше на поверхность воды, чтобы увидеть солнце. И так же, как человек, они безжалостно вовлекают в свое строительство других животных и даже растения, имея под собой окаменевшую тщетность далеких предков.
Но Ларсен пропускал эти замечания мимо ушей, как неполезные для дела. Его мысли были заняты другим. С некоторого времени, когда с Бермудских островов ему доставили полипняки, жившие в менее теплой воде, чем это полагалось, он задался целью приучить эту новую колонию к еще меньшей температуре: там было холоднее!
Фаринелли поучал его достаточно добросовестно, так как сам увлекался своими лекциями. Но он, разумеется, презрительно усмехнулся, узнав, чего хотел негоциант, до сих пор торговавший колониальными товарами — и безапелляционно определил: взбалмошный, скучающий богач. Но не все ли ему равно? Пусть причуда. Какое ему, в сущности, дело до сумасбродных идей островитянина, на старости лет воспламенившегося интересом к науке? Гонорар за свои лекции он получал исправно, пользовался почетом, изучал, и на месте, колониальную жизнь и нескучно развлекался. Он ясно видел, что ревнивый Ларсен, чтобы застраховать свой семейную жизнь от нападений гостя, устроил для него настоящий гарем, окружив его полдюжиной туземных жительниц, красивых, полных и худых (очевидно, разбираться во вкусах Фаринелли у Ларсена не было времени). С иронической улыбкой открытого презрения к этим женщинам, потным и грязным, он рассказывал о них г-же Ларсен, подчеркивая, что как европеец, как потомок утонченных римлян, он ни как не мог бы снизойти к расе, еще не постигшей, что такое мыло.
Так ли это было в действительности, ревнивой островитянке узнать не удалось, несмотря на все ее коварные ловушки и выслеживания, но зато она сама блаженно переживала сладостный трепет тайных и торопливых объятий, бурных, патетических нежностей итальянца, который со всеми ухищрениями элегантных оперных любовников гасил в ней чувственный огонь.
Это уже далеко переступало программу Ларсена, хотя еще на галиоте, приглашая в гости Фаринелли, он отлично предвидел рискованную опасность неминуемой любовной игры. Но он уверенно считал, что пресечет ее у последней грани и грубо выбросит итальянца, а может быть, даже уничтожит его, как уничтожил французского инженера. Почему-то — не от обычной ли уверенности в своих удачах? — ему показалось, что к этому времени он успеет узнать от Фаринелли все, что ему надо было.
Однако, неприкрашенная правда пришла к нему до срока и внезапно. В этот день он с раннего утра отправился на соседний остров, где расположена была его плантация. Вернулся он вечером. Заикаясь и бледнея, ему сообщили, что ученый гость вероломно скрылся, захватив с собой г-жу Ларсен. Через час он узнал, что вместе с сбежавшей парочкой исчезло много ценных вещей, в том числе хорошо подобранный жемчуг, сверток китайского шелка, рубиновые кольца и два больших чемодана, доверху набитые всем тем, что прикрывало порочное тело спутницы Фаринелли.
Их бегство неглупо было приурочено к тому дню, когда в близлежавший порт заглянул английский пакетбот, направлявшийся в Пернамбуко. Когда Ларсен узнал об этом, корабль уже был далеко.
В первую ночь Ларсен долго ходил по комнате в одних чулках, забыв надеть ночные туфли и, кусая губы, задыхался от бессильной ярости. Прежде всего, сильно удручала острая непривычность положения: оставленный муж. Затем, уязвлял стыд перед множеством новых людей, которые внимательно наблюдали за только что прибывшими. Среди других мыслей, всплывавших в эту ночь в ожесточенном мозгу, одна из них просто пугала своей непонятностью: ушел всего только один человек, а дом казался совершенно пустым. Но явилась другая мысль, и она плотно заслонила все остальные. Ларсен подумал: беспрерывные удачи, сопровождавшие всю его жизнь, очевидно, резко повернулись; начинался отлив, долгий и ничем неотвратимый, и в первую очередь он угрожал его великому делу, Его охватил страх. Если бы сейчас с ним была жена, он, вероятно, признался бы ей в этом, хотя никогда не посвящал ее в свои настроения.
Не соображая, что делается с ним, он заглянул в ее спальню, тоскливо посмотрел на разбросанные у шкафчика вещи и сморщился, точно от нестерпимой зубной боли. Затем, потоптавшись на одном месте, он, не раздеваясь, лег в кровать жены.
Меньше, чем через неделю, он сказал себе:
— Она дрянь, и думать о ней не стоит.
Это решение быстро и легко сняло с него невыносимую тяжесть ожидания предстоящих неудач. Несколько позже у него даже промелькнула мысль, что бегство жены, в сущности, никак не может изменить его планов. Напротив, оно освобождало его от беспрерывного опасения неожиданных бесчестий и отводило от него сверлящее жало ревности, на которую нелепо, бесцельно и бессмысленно тратились силы. Она же, эта глупая, бессмысленная ревность, ослабляла настойчивость, нужную ему для другого дела.
Через два месяца он совершенно перестал думать о жене и вспоминал о ней только тогда, когда его старший мальчик, Ивар, удивленно изгибая брови, обиженно спрашивал, отчего так долго не возвращается мать.
Студенты, товарищи Ивара Ларсена по университету, установили на его счет шутливый церемониал, которым начитали каждую свою пирушку.
Обычно кто-нибудь поднимался и с глубокомысленно важной интонацией, оглядев всех присутствующих, громко опрашивал:
— Милостивые государи! На этот раз я хочу, чтобы вы мне точно ответили — чем отличается животное от человека?
С противоположного угла слышался ответ:
— Животное никогда не смеется.
Тогда раздавался третий голос, — робкий, испуганный, немного задыхающийся, напоминавший голос самого Ларсена:
— Но ведь Ларсен тоже никогда не смеется.
Заключительная часть силлогизма произносилась хором.
Она звучала по-солдатски:
— Ergo — Ларсен есть тоже животное!
Студенты подметили верно. Ларсен, действительно, никогда не смеялся, даже при этой шутке.
С тех пор, как отец посвятил его в свой план благодетельствовать родину, лицо его застыло, точно парализованное. Было похоже на то, будто сильно удивившись однажды, маленький Ларсен потерял способность удивляться чему-нибудь в дальнейшем. Немигающие глаза его казались прозрачными и обесцвечивали серую маску лица, и без того плоского, невыразительного, пустого.
После слов отца, ошеломивших тайной, Ивар Ларсен почувствовал себя составной частью отцовской идеи, которой должны быть принесены в жертву все помыслы и желания. Любая мысль, приходившая ему в голову, тотчас же вызывала в нем тревогу: не отклоняет ли она его от великого завета, не уводит ли она его в сторону? Он боялся простудиться, чтобы не умереть и тем самым нарушить отцовскую волю, непогрешимость которой была для него непререкаемой. Он ожесточенно зубрил грамматику, убежденно считая, что и грамматика есть одно из необходимых звеньев предстоящего великого достижения.
Так он перестал принадлежать самому себе, отдавшись во власть внушенной ему идеи, которую очень скоро стал считать собственной.
Только один раз еретическая мысль закралась в его сознание, вызвав в нем холодный умственный озноб, который от одиночества и замкнутости превратился в ужас.