Степу усадили в самый центр. Для гармониста всегда лучшее место. Заказали кадриль.
Как только начались танцы, подошли молодые бабы и женатые парни. Сами не танцевали, если только шутя, баба с бабой и в сторонке. Стояли тихо, посмеивались, лузгали семечки. Хорошо играет пастушок, старается.
Натанцевавшись, начали расходиться парочками. Накрывали девушек пиджаками, рассаживались по крылечкам, кто где. Беседовали. Прутиком чертили землю.
Красавицу Аньку никто не выбрал. Наверное, Иван большую работу провел. Подруг увели, а она осталась одна и как-то даже забеспокоилась: что случилось? Они оказались вдвоем, Анька и Степа.
— Хотите, я вам вальс сыграю? — предложил он, подсаживаясь поближе.
— Ну, сыграй. Послушаю.
Голос у Аньки был грустный, и Степа, кроме «Дунайских волн», сыграл еще «Цыпленка жареного»: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный пошел по Невскому гулять» — но без аккомпанемента, потому что еще как следует не разучил.
— Нравится?
— Как вам сказать… Музыка…
Рядом в пруду ходила большая сонная рыба. Все никак не могла успокоиться, плюхала хвостом, ныряла на глубину в холод и снова поднималась наверх. В Усадьбах давно спали. Шумели леса кругом, ворочались на насестах куры, все никак не могли успокоиться, покудахтывали, вроде как пререкались.
Степа проводил первую красавицу до крыльца, предложил посидеть на лавочке.
— А зачем? — спросила она, очень даже бесстыже глядя ему в глаза. Красавица.
— Как знаете.
В лунном свете деревня стояла вся белая, крыши белые, трубы, деревья…
— Вы лунатиков боитеся?
— Это почему?
— Отец говорит, есть такие, по крышам ходют. Смешно.
— Придумают пастухи. — Анька повела плечами. — Тоже пастух?
— Отец-то? А мы вместе пасем.
Анька вздохнула.
— До свиданья вам. Я пойду.
Не хочет со мной дружить, понял Степа. Не нравится, что пастух. И заныло под ложечкой — как же так? И захотелось сказать Аньке что-нибудь обидное, открыться, что живет он в городе, что видел разных, которых с ней не сравнить. И про заготовителя калужского вспомнить, про дурака. Но он ничего не сказал. Свистнул в два пальца, чтоб ребята слышали: пора, мол, домой собираться. Больше в Усадьбы он не заглядывал. А много лет спустя рассказал ему Иван Кулевич, партизанский староста, что в сорок первом году зимой нагрянули в ту лесную деревню немецкие каратели. Все избы подожгли, жителей вывели к пруду, начали стрелять. Анька та стояла с дочками. Двоих она родила.
Расстреливали из пулемета. Как дали первый залп, Анька упала на свою младшенькую и, истекая кровью, теряя сознание, все гладила и гладила девочку по головке, чтоб та не испугалась, не закричала… «Все хорошо, все хорошо, доченька, лежи тихо». И когда узнал об этом Степан Петрович Кузяев, далекий летний вечер вспомнился ему, преисполненный тепла, радости жизни, восторга юности. Захотелось плакать, как маленькому, долго, навзрыд. Захотелось повернуть все назад, начать сначала, так же неколебимо веря, что жизнь дана для счастья, для песен, для любви.
Из Усадеб он вернулся расстроенный. Три вечера не ходил гулять, бабушка Акулина Егоровна, совсем старенькая, спекла ему пирожков с изюмом, чтоб не переживал, объясняла: «У девки ум, как у телки… А мужчина, он хозяин».
Лето в тот год стояло душное. Горели леса, пыль на дорогах поднимало до небес. Как кончился сенокос, начал Степа проситься в Сухоносово, к дедушке. В другое время мать не отпустила бы, она свекра недолюбливала. Но тут, поскольку дошло до ее материнского сердца, что сыночка обидели, без всяких уговоров разрешила. И еще велела передавать приветы родне, кланяться бабе Дуне Масленке.
Оба брата, курносая команда, Филька и Колька, старшему — десять, младшему — семь, ударили в рев. «И мы к дедушке хотим! И мы! Возьми, Степа, с собой…» Ладно, сказал, в другой раз. Взял гармонь на ремень через плечо и пошел.
На старости лет сделался Платон Андреевич совершенным книгочеем. Раньше тоже почитывал «Битву русских с кабардинцами», «Прения живота со смертью» про злоключения Аники-воина, а тут начал читать «Правду» и крестьянскую газету «Беднота», спорил с дедом Иваном, обсуждая международное положение, и предложил устроить в Сухоносове избу-читальню.
— Не, — говорил дед Иван, — я германца знаю! Германец на революцию не готов! Другой народ.
При этих словах Степа как раз и ввалился в избу.
— Степушка!
— Вспомнил, сокол…
Заворочался у печки старый пес, тяжело поднялся, завилял хвостом, узнал Степу.
— Деда, смотри, какая гармонь!
— Ну, сыграй нам чего-нибудь, — засмеялся дед Иван, совсем белый старик с веселыми глазами и большим носом, густо иссеченным красными жилками. Говорили, дед Иван когда-то очень любил пображничать.
— Давай, давай, Степан, порадуй песней.
— Отец учил. Но я не все еще умею… А так могу.
— Садись.
запел Степа и раздвинул мехи.
— Э, нет, — остановил его дедушка. — Нам про бабушку не надо.
— «Дунайские волны» могу.
— «Дунайские волны» давай. Вот дедушка Иван тоже послушает.
Кончилось тем, что Степа сыграл все, что знал. Слушали его внимательно. Затем Степу заставили поужинать, а Платон Андреевич возобновил прерванный разговор.
— Дело не в немце, а в том, что Россия была, значит, — доведена до революционной ситуации общим недовольством.
— Я у немца в плену жил, там народ другой. У него механизмов больше…
— А мы тоже машины строим вовсю! — вставил Степа. — Уж и план на завод спустили, и фонды, отец говорит, дали.
— Ты того, Иван, не понимаешь, русский человек всегда честности хотел, справедливости, — не слушая Степу, продолжал дедушка. — У нас душа, а у немца арифметика.
— А бога зачем отменили?
— Его никто не отменял, его от государства отлучили! Я вот как держал иконы в дому, так и держу. И крест нательный на мне. И в церковь хожу, знаешь.
— Отец говорит, бога нет, — сказал Степа.
— Ты слушай его больше! Ты меня слушай! Что по-старому, что по-новому, отец главней сына!
— Старше, — поправил дед Иван со вздохом. — Старше, Платон Андреич.
— Отец что, разве глупый? — обиделся Степа. — Глупей тебя, деда?
— Дожили!
— Да не глупей, нет, — отмахнулся дед. — Разные мы с ним. Я в дело каждую железку тащил, а он — слово. Словечко услыхал и уж вертит его и так и эдак… И понес.
— Эх, Платон Андреич, ни сеялка, ни веялка живых рук заменить не может, а помощь большая. У немцев механизмы кругом… На каждое дело свой инструмент.
Когда-то, давным-давно это было, все Кузяевы, сыновья и дочери, жили у дедушки, в большом его доме, но поженились все, повыходили замуж, разъехались по другим деревням, жили своими семьями. Аграфена Кондратьевна умерла, Степа ее не помнил, считал, что больше всех на свете дедушка всегда любил его и Полкана. Но ему хотелось, чтоб дедушка любил и отца, поэтому еще раз похвастался гармонью, сказал:
— Смотри какая! Отец купил. Восьмипланка. Двухрядка. Русский строй. Дедушка, а ты умеешь на гармони?
— Не.
— Хочешь, научу?
— Поздно, — засмеялся дедушка. — Поздно. Мы с Иваном уже старички. И Полкаша наш старичок. А ты-то ученье мое помнишь?
— Помню.
— Ну-ка? Всем рекам река?
— Е… Евфрат! — выпалил Степа.
— Всем горам гора?
— Фавор.
— Всем древам древо?
— Кипарис, деда! Лев — зверь всем зверям, царь!
— А всем птицам птица?
— Орел!
— Помнишь. Молодец!
— Дедушка, давай завтра в лес! Гармонь возьмем. Отец говорит, в лесу резонанс.
— Ну, что ж, давай. Только гармонь зачем? По грибы пойдем. Ивана вот возьмем.
Дед Иван идти в лес отказался. Еще посидел, поспорил с Платоном Андреевичем насчет аграрной политики и механизации крестьянских работ и, зевая, почесывая бока, отправился спать.