Так вот, в конце концов моя мятущаяся двенадцатилетняя душонка оказалась в детской литературной студии, управление коей после длительного административного отбора было доверено другой мятущейся душе, принадлежащей некоей замечательной особе женского полу в районе двадцати пяти лет или несколько менее. Это совершенно удивительное существо, которое и сейчас притягивает меня, хотя мы видимся крайне редко в ходе ни к чему не обязывающих отношений между бывшим учеником и аналогичным учителем, учило меня удивительным вещам, может быть и не подозревая о глубине вызываемых чувств. Так например, в четырнадцать лет я уже был не понаслышке знаком с античной драматургией и сделал на этом основании всего один, может и не очень глубокий, но окончательный вывод, что все частности есть полная хуйня, а на самом деле всем всегда одинаково хуево и радостно, всё всегда об одном и том же, безо всяких причин, не почему и так далее, а форма выражения бывает разная тоже только на первый взгляд, а на второй – выясняется, что функции тоже всегда одни и те же, а кто уж там каким образом обыгрывает одну и ту же гармонию – это как раз и есть, извините, пресловутая индивидуальность. Иначе говоря, джинсы – они и есть джинсы, незасимо от того, голубые ли они, коричневые или оранжевые. (У меня, кстати, недавно появились оранжевые джинсы. Очень смешно их на себя одевать. («Одевать» или «надевать»? Филолог хуев!)) А если пойти дальше, то по хую мороз также и от того, брюки ли это, джинсы ли, шаровары или кальсоны – все равно штаны!

В этом мнении я все более укреплялся, чем более узнавал от Ольги Владимировны (так звали этого удивительного человеко-женщину). Гуманистический реализм, куртуазия, ренессанс, блядь, ебучий ли, постмодернизм, классицизм – все, блядь, пиздострадания сплошные! Или вот романтизьма, ради которой так долго вас к ней же и подводил! Это ведь, блядь, совершенно непобедимая хуйня! Стремится лирический герой, блядь, к растворению, к приспособлению к гребаному мирку человеческому, ан нет, ебаный пылесос, не дано ему. Дано только стремиться и получать на этом тернистом пути пиздюлей. Вот так и я со своей попсой.

С другой стороны, в период четырёхлетнего существования «Другого Оркестра» я в какой-то момент вообще не мог воспринимать музыку с насыщенной, а тем более остинатной, ритмикой. Ибо, общеизвестно, что любая рифовость и ритмичность облегчает человеческое восприятие, подобно тому, как свежее дыхание облегчает понимание, блядь. Мне, плюс-минус двадцатилетнему пидаразу, казалось, что облегчение восприятия есть дело, недостойное настоящего авангардиста, позорящее его моральный облик и бросающее недвусмысленный блик конформизма на его неподкупную репутацию интеллектуального палача человечества.

Точно так же обстоит дело и с текстами, потому что всем должно быть понятно, если они вообще хоть в какой-то степени считают себя думающими людьми, что есть фразочки, словечки, образики и всякие там синтаксические построения, которые цепляют, берут за душу, за яйца, за придатки и так далее и тому подобное. Синтаксис вообще в этом плане жуткая штука, потому что если представить себе язык, как эстрадный ансамбль, то, блядь, по-моему вполне очевидно, что синтаксис – это барабанщик за ударной установкой. То же и с фонетикой и со всем остальным. Опять же, слушателя всегда как-то встряхивает и будоражит повелительное наклонение глаголов, в особенности, если этот прием употребляется в припеве и сопровождается общей музыкальной напористостью. И вообще в припеве всегда должен происходить маленький катарсис, форма которого может быть различна, так как это в любом случае все равно будут все те же джинсы, проще сказать, штаны.

С третьей стороны, на меня оченно повлиял Михал Михалыч со своей гребаной амбивалентностью. (Михал Михалыч – это (для тех, кто не знает) Бахтин и его работа «Франсуа Рабле и что-то такое про Ренессанс».) Очень вся эта хуйня легла на мою мятущуюся душу. Сами подумайте как прикольно: говно и высшие достижения Человеческого Духа! И ни то (говно) ни другое (Дух) немыслимы друг без друга! Охуительно!

И вот таким образом, с подобным нравственным стержнем в душонке, я умирал и заново рождался с товарищем Шостаковичем. Кровь приливала к вискам от балетов господина Стравинского. Пытался убедить себя, что и Шенберг тоже великая птица – додекафонию изобрел! (Хоть до сих пор и не убедил.) Плакал от Губайдулинской музыки к совкому мультфильму «Маугли». Там, если помните, есть такая Тема Весны, когда лирический герой, в данном случае Маугли, со страшной силой начинает хотеть ебаться, ибо Юность и все такое прочее. Так по-моему, от этой музыки можно просто от души повеситься – так она хороша! Во всяком случае слезы просто разрывают глаза, а если их сдерживаешь, чтоб окружающие не сочли тебя мудаком, то от этого воздержания начинается такая тупая боль в горле, которую толком и не опишешь. Надеюсь только, что некоторым из вас это знакомо.

И вот я слушал всю эту хуйню и каждый раз испытывал катарсис, блядь. Шостаковушку я любил так, что совершенно не порицал его за то, что вот, например, так называемый «эпизод нашествия» в его до-мажорной симфонии N 7, более известной как «Ленинградская», почти подчистУю спизжен у Равеля с его «Болером-хуё-моём».

А Кейдж? Имярек называла его шарлатаном, но она, по-моему, дурочка. Все девочки-отличницы, стоит им хоть чего-то достичь, тотчас же начинают выебываться. Под тем предлогом, что, мол, плавали-знаем, тоже книжки читали, музычки слышали, о чем письменные подтверждения имеем.

Впрочем, ликбез затянулся, как и купание красного коня, как однажды выразился брат моей первой жены по поводу гуляния с нашей собакой. Ныне он служит в налоговой полиции.

XXII

Сейчас у меня нет бытоописательного настроя. То есть, если можно так выразиться, мой жизнеописательный настр стрёмен. Гораздо более интересно мне попиздеть об С. Я ей токмо что звонил. Если она ко мне чего-нибудь чувстствует, то фишку рулит грамотно, как еб твою мать. Это же надо уметь, развести такую умудреную дерьмом штучку, как я, на какие бы то ни было действия! Ты, любимая, охуела! То есть, если, конечно, ты что-нибудь ко мне ощущаешь, то ты, любимая, совсем охуела! Как же ты беспроблемно разводишь меня на всякую такую хуйню со звонками и с двусмысленными телефонными разговорчиками о том, например, как сильно я жажду с тобой чаю попить. Что называется, «выпьем, покурим, посмотрим кино...» Ты, любимая мной уже весьма горячо, совсем охуела.

Блядь, мне не двадцать лет, чтобы так ухаживать за девочками! Ты чего, не понимаешь, что ли? Экое же ты чудо! Блядь, и это ведь надо так ни с того ни с сего недвусмысленно напороться на столь знакомые грабли! Ты охуела, любимая моя дорогая! И ведь такое чудо при энтом ты! Куда мне деваться? Куда преклонить, извините за грубость, головку? А, С? Как думаешь ты? Если тебе это интересно, то можешь не сомневаться: я к тебе чувствую все то, что надо чувствовать в том случае, когда ты до такой степени уже охуел, что не можешь совладать со всепоглощающим чувством, извините, Любви.

Я люблю тебя. И ты прости меня, Имярек, потому что в свое время я искренне и от всей, блядь, души говорил так тебе, а не С, которой тогда и не намечалось. И я бы не сказал, что я более тебя, Имярек, не люблю, но, пойми, я люблю С на том самом месте, на котором обыкновенные мужчинки сказали бы тебе, прости, любимая, но все... закончилось.

Что я могу сделать? С, ты тоже прости. Я отлично понимаю, что в этом мире никто друг другу не упал на хуй, и я со всей очевидностью тебе до пизды, а если и не совсем, то это только потому, что если ты и не младше меня по годам, то выпавшее на долю говно на твою ещё не упало, а то бы уж точно я был бы тебе до пизды. Я тебя люблю. Я, знаешь, при этом ужасно взрослый, хоть у меня и нет достаточных средств, чтоб обеспечить тебе уют и слишком человечие счастье. Я сужу по тому, что ранее я говорил друзьям: я счастлив – я влюбился, а теперь я говорю им: мне очень хуево, потому что я, кажется, опять полюбил...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: