А когда не поверили ему опричники и на дыбу потащили, он мне вскричал, что дела те все важные, но токмо для прикрытия — а наиважнейшее его дело в том заключается, что везет он через Русь из-за края тайные бумаги к Аглицкого королевства печатнику Вилиму Сесилу, и где они схоронены, обсказал. Я про те бумаги опричникам говорить вовсе не стал, а наврал, что-де фрязин пощады просит и многими карами государевыми за обиду свою грозит. Они только посмеялись — и для меня огонь развели.
Но тут Павлушка, оружничий боярина нашего, содеял, что заранее решил: забрался в пороховой погреб под домом Онисима Никифоровича — и взорвался. Из подсальных оконец ка-ак пыхнуло, земля дрогнула, полы во многих палатах провалились. Все попадали — а я как дунул, и убег! Ижорцы меня спрятали. Они мне сказывали, что в Нарве деется, они и ларец с тайными бумагами фряжина из потаенного места добыли…
— Неуж с тобою они?
— Ларец тяжеленек, мешал бы удирать, ежели что. А бумаги я сохранил. На мне они. Ну, а теперь главное, крестный. Боярин наш, как узнал про сговор купецкий, опечалился и сказал, чтобы деревня вся собиралась в свеи отплыть. А отец мой и другие лоцмана чтобы вышли в море, перехватить вашу лодью и поворотить ее в Выборг же, к берегу не причаливая.
Но поелику и боярина удавили и из погоста никто, кроме меня, не утек, только приказчика в оковах увезли домучивать в Москву, то взамен отца казненного я вот вас встретил и передаю вам последнюю волю всех наших мертвых: живите! А для того надобно немедля поворачивать и на чужбину уходить!
— Куда ж на чужбину-то? В свейской земле сейчас новый король, не в пример прежнему, к русским лют. Ежели и примет без урона — так ведь против Руси служить заставит. А это нам никак не возможно. То же в Данциге или в Риге…
— Не-ет, уходить надобно подалее, в такую страну заморскую, какая из-за своей отдаленности с Россией воевать не может. В Англию, к примеру, — сказал кто-то из команды.
А старейший на борту, дед Митроха, шлепнув себя по плеши, сказал так:
— И думать не о чем. У нас же бумаги фряжиновы, что Федя-зуек уберег. Они заместо пропуска в Аглицкую страну всем нам послужит…
— И то…
— То, да не про то! — возразил кормчий Михей. — Те бумаги ведь до самых тайных дел аглицких касаемы. А уж мы-то знаем, что с тайными делами только свяжись — ввек уж потом едва ли развяжешься. И во всех странах они действуют одинаково: допросы, пытки, тайные человекоубийства, темницы… Им, может, только и нужно будет вызнать, ведомо ли нам то, о чем в тех бумагах писано, — а половину народа изведут, сгубят, покуда отстанут. Уж лучше причалить да опричникам сдаться: тоже замучают, так хоть свои, русские. Их хоть по матери послать можно — поймут…
До свету рядились старшие в лодье. А и то: трудно ведь решать, зная, что твое решение потом уж никакими силами не исправить. И что если уж прощаться с Родиной, то — навек…
И все же — иного-то выхода у них, сирот, ведь не было, иной выход означал мученическую смерть непонятно за что. С тяжелым сердцем Михей приказал поднять якоря и повертать на Запад…
Поначалу беглецам редкостно повезло. Из прежде ливонской, а ноне шведской гавани Падисе шла боевая галера. Остановила лодью. Все на ней порешили: тут-то нам и конец пришел. Убежать нет возможности: утренний бриз как раз (это уж было не первого дня бегства, а следующего утро) уже спал, штиль стал почти полный и паруса пообвисли. А на галере, с ее мощными веслами и более чем сотней гребцов, что есть ветер, что нет — без разницы. Или даже нет: в штиль ей лучше, потому как в спокойной воде каждый гребок полный, а в волнение неровно: один полный, второй воздух черпает и ходу не дает. Ладно. Легли в дрейф, одели припасенные еще на тот рейс чистые рубахи, чтобы смерть, коли придется, встретить в чистом.
Но капитан галеры оказался мятежником, ненавистником нынешнего, ляхам преданного, короля Юхана Третьего. А тарханную грамоту короля Густава Васи он признал не токмо что законно действующей, но едва ли и не святой. И целовал королевскую подпись на грамоте, и спросил, не требуется ли чего из припасов, и беглецы осмелели и взяли у шведа две бухты смоленого каната на перетяжку такелажа и два же бочонка воды пресной. Да от себя капитан подарил им мушкет с сошками и картузом пороха да водки ячменной бочоночек. А боле им шведы и не попадались.
Ну, а датчане беглецов за союзников почли, пропустили через свои узкости беспошлинно и без задержки. Даже не заинтересовались, чего ради эти люди русского царя везут в Англию аглицкие товары.
Но уж как вышли в беспокойное из беспокойных Немецкое море — везение кончилось.
Жестокая буря настигла «Св. Савватея» уже в проливе Скагеррак — пришлось укрыться на норвецком берегу, в маленьком портишке Рундаль. Власти там мирные, можно даже сказать — равнодушные к войне, которую их король ведет, и вообще к политике. Но жадные: втрое взяли за отстой и вчетверо — за потребные припасы. А потом — шторм за штормом! Если и выпадет денек без бури — так только один, а не два-три подряд, волнение успокоиться не успевает, все зыбь да зыбь, и с ветром, и без. Проломило правую скулу лодьи, пришлось заводить пластырь из бычьей кожи. Носовая мачта свалилась, по-иноземному фок-мачта, за минуту до того, как кормчий собрался отдавать уж приказ, чтоб ее срубали. Да за борт троих смыло…
А потом захватили лодью некие отчаянные моряки на суденышке вдвое короче «Св. Савватея» и под неслыханным флагом в шесть продольных полос одинаковой ширины: сверху рыжая, потом голубая, потом белая и снова: рыжая, голубая, белая. Взяли они лодью на крюк, попрыгали в нее и вопят: «Оранье бовен!» И тут же флаг свой подняли. Командир у них был зело страховидный: глаз правый вытекши, пальцев на обеих руках пять, от углов губ шрамы до ушей — кто-то ему, должно быть, пасть порвал, губы бритые, а на шее белокурая борода с сильной проседью. А на шляпе у него медная бляха с невиданным и никому понаслышке хотя бы не известным гербом: нищенская сума да две руки в перчатках пожимающиеся.
И первый вопрос их был не — «Чьи, откуда и куда?» — и даже не «Что везете?», а — «Какого вероисповедания?»
Кормчий ответил. Вождь захватчиков изумился:
— Праф-фоо-слафф-ни. Католики или не католики?
Кормчий Михей аж за борт в крайнем гневе плюнул: мол, не знаю, кто ты сам есть, капитан, но душой кривить не стану: мы — греческой древней веры христианской, а орденцам-ливонцам, да полякам и ихнему папе — первые ненавистники. Вот так, и делай с нами что хошь!
Теперь пошли нормальные расспросы: чьи, куда, зачем. Услышав, что перед ними московиты, направляющиеся в Англию по не названному ими делу, вождь захватчиков пощипал нижнюю губу и заорал:
— Э-эй, кто там трюмы потрошит? Отставить! Это же наши союзники!
Но хоть и союзники, а все же кой-что потаскали из трюмов, вождя не слушая. Вернее, слушая с опозданием. Кто что тащил, тот то и утащил; кто еще не выбрал, что себе на память о встрече прихватить, копошился в трюме, покуда не выбрал. Кто уж принес добычу к себе, назад вдругорядь не пошел. Ну да ладно, отпустили с миром — и то хорошо.
Такова была самая первая встреча Федьки-зуйка с «морскими гезами» — восставшими против испанского владычества подданными Нидерландов, избравшими себе в правители герцога Оранского. Протестанты по религии, гезы дрались со всем католическим миром — с Испанией и Португалией, с Польшей и папством. Так что получалось, дерущаяся который год с Орденом и Литвой, неразрывно связанной с Польшей, Московия была союзницей протестантов. Хотя из государств, где протестантизм уже победил, регулярные дружественные отношения имелись разве что только с Данией да отчасти с Англией…
А вскоре лодью взяли на крюк англичане и привели в устье реки Колн, которое они сами именуют «Блэкуотерз» — «Черные воды». Река та действительно какую-то черную муть несет и оттого ее воды впрямь как чернила. Там село на мель аглицкое судно. Плоскодонный же «Св. Савватей» проскочил. Пришлось англичанина стаскивать с мели. Стащили — спасибо, прилив как раз начинался. А он, вместо «спасиба» за помощь, объявляет лодью и все, что на ней, от посуды в трюме до компаса на мостике, своей добычей! «Призом»! А?