…Колька затянул последний болт и бессильно опустил руки. Вылез из-под машины, расслабленно посидел у костра. Только теперь, каждой клеточкой своего перемерзшего тела понял: все. Все! Он, Колька Митрохин, один, при шестидесятиградусном морозе, на ветру поменял шатунные вкладыши! Дикая, необузданная радость захлестнула его, и вдруг, неожиданно для самого себя, он заплакал.
Значит, может, может быть таким, как Лободов, Серега Жарков. А ведь сколько раз опускались руки, бросал ремонт и, притащив с берега очередную лесину, закутавшись в Серегин полушубок, чуть ли не вплотную подсаживался к костру и отрешенно смотрел на огонь. Но затем эта пустота отпускала его, и, вскипятив и выпив очередной котелок безвкусной воды, натопленной из снега, он снова лез под машину.
Колька улыбнулся, по-мальчишески шмыгнул носом и вдруг с тревогой подумал: а что, если машина возьмет да и не поедет?! Вдруг он что-то не так сделал?
Выкинув из кузова два ведра, Колька торопливо начал набивать их снегом. Выставив ведра в костер и замирая от страха, он забрался в кабину и нажал на стартер. Двигатель не шелохнулся. Колька выругал себя — разве так надо разогревать замороженную машину? — кинулся к костру, еще добавил в ведро снега. Когда вода забулькала, он вылил ее в радиатор, проверил разок заводной рукояткой вылил второе ведро и снова начал набивать снегом опустевшее ведро. И когда поставил их в огонь, снова принялся крутить рукоятку. Так он бегал вокруг машины, вокруг костра, с ужасом думая, что мороз остудит кипяток, заморозит двигатель. Тогда все его муки понапрасну, тогда конец ему, а может быть, и Сереге, и всему поселку.
Митрохин сбросил с себя полушубок, укутал им заледеневший двигатель. И, превозмогая смертельную усталость, стал работать еще быстрее. Когда рукоятка пошла легче, он прыгнул в кабину, нажал на стартер.
Мотор тяжело заныл, словно сбрасывая с себя непомерно тяжелый груз. Машина мелко задрожала. И было для Митрохина это дрожание сладостнее всего, что он когда-либо испытывал и знал.
У него хватило терпения дать ЗИЛу разогреться как следует. Затем он натянул на себя теплый полушубок, по-хозяйски обошел машину, проверил, не затерялся ли где гаечный ключ, снова залез в кабину, вздохнул и положил руку на рычаг скоростей. Теперь оставалось самое главное — тронуться с места так, чтобы не полопались смерзшиеся баллоны. Из рассказов местных шоферов он знал, что это одна из главных опасностей на северных трассах. Даже при двадцатиминутной стоянке на таком морозе резина теряла эластичность, становилась хрупкой как стекло. И стоило рвануть с места, как покрышки и камеры разлетались на куски.
Сжав зубы, Колька зажмурился, отпустил тормоз и медленно, очень медленно, выжал сцепление…
XIII
Едва приметное в сгустившейся темноте заснеженное русло реки бесконечной лентой тянулось между сопок, извиваясь словно змея. Где-то высоко вверху пронизывающим стоном гудел ветер, но здесь было сравнительно тихо. Но сил уже почти не оставалось, и Сереге приходилось заставлять себя сделать шаг. И еще шаг. И еще. Очень хотелось сесть в снег, отдохнуть хоть немного. Он отбрасывал это почти ощутимое желание, хорошо зная, что если сядет, то уже не сможет встать. Холод сковывал, казалось, и мозг: мысли становились тягучими и сонными, и он пытался бежать, то и дело падая на негнущихся ногах и проваливаясь руками в снег.
Перед глазами рос, наливался жаркими красками пылающий костер. Казалось, вот он рядышком, еще шаг, два… присядь к нему, вытяни руки и медленно оттаивай. Сергей понимал, что о костре нечего и думать: еще два часа назад он пытался его разжечь, но руки не слушались, и в последней отчаянной попытке запалил весь коробок, пытаясь подсунуть его под собранные хворостинки. Впрочем, сколько времени назад это было, он точно и не знал, давно потеряв чувство времени, Чем-то необыкновенно далеким, как во сне, вспоминались ЗИЛ и Колька Митрохин. От бега становилось вроде бы теплее, начинали покалывать налившиеся свинцовой тяжестью кисти рук, и только ноги оставались такими же бесчувственными. Ноги… Жарков старался думать только о них, словно думами можно было их отогреть.
Занесенный снегом зимник повернул влево и медленно пополз по отлогому склону сопки. Наизусть знавший эту трассу, Сергей пробежал немного, остановился ошалело-радостный: прямо за сопкой высвечивались огоньками домишки перевалочной базы.
«Спасен… Спасе-е-ен!» Эта мысль захлестнула его, и он, позабыв, что надо быть осторожным и правильно рассчитать остатки сил, побежал, хватая ртом обжигающий воздух.
В какой-то момент Сергей оступился, упал, попытался встать, упал снова и вдруг совершенно ясно понял, что все: ему уже не пройти эти оставшиеся километры. Скрипнув зубами, он выругался и на четвереньках пополз по дороге.
— Ничего, — едва шевеля губами, говорил он себе. — Отдохну немного и вперед. Ничего!
Он перевернулся на спину, чтобы немного отлежаться, и вдруг в завывании ветра ему послышалось натужное урчание мотора. Он приподнялся на руках. С каждой секундой урчание становилось все слышнее, и наконец из-за поворота вынырнул размазанный свет фар, затем показалась и сама машина. «Колька! Неужели Колька?!» — промелькнуло в голове. Сергей смотрел на надвигающиеся фары машины и думал только об одном: почему это у мужчин нет слез, когда хочется плакать?!
А. Торосов
Следующий день
Я проснулся и открыл глаза. Именно проснулся, а не очнулся. Я еще помнил куски своих снов, мне еще досаждали пригрезившиеся наваждения, и сознание едва успело произнести свое успокоительное: «Это ведь был сон…», и щека еще лежала на подушке, и не только лежала, но и помнила себя на этой подушке на протяжении нескольких часов, помнила мягкость и тепло этой подушки.
Вот вчера эта подушка не была ни мягкой, ни теплой, ни жесткой, ни холодной, но была противной. Это потому, что вчера я умирал. Вчера умирал, а сегодня выздоровел. То есть это сейчас мне можно понимать, что вчера я умирал, а вчера, догадайся я об этом, то мне бы и вправду пришел каюк. Впрочем, кажется, я понял, что умираю, еще вчера. Ясно помню это сознание: я умираю… Выходит, я ошибся, потому что сейчас я не только жив, но и совершенно здоров, уж в этом-то невозможно заблуждаться… Да я и не заблуждаюсь, это я вчера ошибся, когда мне показалось, что умираю. Но из-за такой ошибки не стоит особенно расстраиваться. Лучше поскорее открыть глаза… Теперь посмотрим, что у меня перед глазами.
Так… палата. Обычная больничная палата. Или даже не очень обычная, чистая какая-то, маленькая и совершенно отдельная. Лежу на кровати, скучаю один… Интересными же были мои дела, если мне выделили отдельную палату! Хотя это новая больница, кто знает, может, теперь так не только для смертников… Я-то, во всяком случае, выкарабкался, а врачи такие штуки обычно умеют предвидеть…
Ну ладно, посмотрим, что дальше… Так, какие-то медицинские штучки, шкафчики… Ага, репродуктор есть… включим, непременно включим, но попозже, еще. успею… А главное, очень светло. Оно и понятно — вон какое окно громадное. И солнце на дворе — сильнющее солнце, хотя окно и завешено чем-то белым. Вчера утром солнца не было, было пасмурно. И птицы не кричали. Эго сейчас стрижи кричат за окном, а вчера они не кричали. В декабре стрижи не кричат, в декабре их нет. Это в мае стрижа… Ну что ж, значит, вчера был декабрь, а сегодня май.
А что тут удивительного? Если подумать, то непременно можно найти объяснение. А раз так, то и думать неинтересно. Думать интересно тогда, когда заранее не ясно, есть объяснение или нет. Если заранее ясно, что объяснение есть, то оно и без всяких дум появится. Сейчас зайдет кто-нибудь, а с ним и объяснение. И незачем голову ломать. Никогда не любил ломать голову, если можно обойтись без этого. И потому никогда не любил решать задачи из учебника — зачем решать, если в конце книги есть ответ? А составлять задачи я не любил по другой причине не то чтобы я не смог, скорее всего смог бы, но делать надо не просто то, что можешь, а только то, что можешь сделать лучше всех, или то, чего никто, кроме тебя, не сделает. Не всегда так получается — ведь задачи я в результате все-таки решал, приходилось… Зато сейчас я буду делать только то, чего за меня не сделает никто другой, например, сяду на постели.