- Дайте папиросу, заснули, товарищ лейтенант? - сказала она, обращаясь к Овчинникову, - этот сонный его взгляд раздражал ее.
Овчинников встрепенулся, папироса осветила его крючковатый нос, край худощавой щеки, вдруг произнес тяжелым голосом:
- Разведчики научили? Не идет курить вам. Я лично курящих девушек не уважаю. Духи, одеколон - другое дело. Для вас обещаю. После первого боя.
И, ревниво покосившись в сторону молчавшего Новикова, протянул ей папиросу, зажег спичку. Лена не без насмешливого вызова сказала, задув огонь:
- Спасибо. У меня есть прекрасные французские духи. Разведчики уже подарили. Но лучше бы вместо них побольше соломы в блиндаж. Разрешите, я распоряжусь, товарищ лейтенант?
И, отдернув плащ-палатку, вышла.
- Чего это она? - Овчинников уязвленно хмыкнул. - Хитрый, скажи, орешек! Эх, жена бы была, королева в постели! - добавил он преувеличенно откровенно и снисходительно. - Хороша, капитан!
Разговором этим, видимо, он хотел показать Новикову, что дела его с Леной зашли далеко, достигли того естественного положения сблизившихся людей, когда он может уже приказывать или тоном приказа советовать ей.
Однако Новиков сказал не то, что ожидал от него Овчинников:
- Запомни, твои орудия примут первый удар. Шоссе - на твою ответственность. Но рассчитывай на круговой сектор обстрела.
- Знаю.
- Минные поля саперы разминировать не будут. Наоборот, саперы минируют котловину перед твоими орудиями. Вокруг тебя везде мины: и наши и немецкие. Если немцы двинут на тебя, они застрянут на этих полях. Ясно?
- Знаю, - мрачно ответил Овчинников, прикуривая от окурка новую папиросу.
Помолчав, Овчинников опять хмыкнул; думая о чем-то, затягиваясь и выдыхая дым.
- Ловушка, значит? - резко, недоверчиво произнес он, как будто для того только, чтобы возразить.
- Какая? - Новиков усмехнулся. - Просто воюем на нейтральной полосе. Пусть твои связисты свяжутся с саперами, те отметят проход к высоте в минных полях.
- Знаю! - снова отсек Овчинников.
Это хмурое "знаю" говорилось им обычно из тяжелого самолюбия, говорилось потому, что Новиков по годам был гораздо моложе его и, казалось, жизненно неопытнее, и лишь стечением обстоятельств, невезением объяснял Овчинников то, что не он, Овчинников, лейтенант в двадцать шесть лет, а слишком молодой Новиков командовал батареей.
- Что "знаю"? - миролюбиво спросил Новиков и по тону Овчинникова снова почувствовал его превосходство над собой. - Действуй. И немедленно прокладывай связь с высотой. Счастливо! Желаю увидеть тебя живым!
Новиков встал, откинул висевшую над входом плащ-палатку.
Звездная, неестественно тихая ночь, со свежестью, крепостью горного воздуха, с осторожным шелестом трав, влилась в накуренный блиндаж. Блеск крупной звезды синим огнем дрожал, струился над бруствером.
- Молчат и ждут, - проговорил Новиков задумчиво. Потом спросил не оборачиваясь: - У тебя нет такого чувства, что война скоро кончится? В Венгрии Второй Украинский вышел на Тиссу. В Югославии наши танки на окраине Белграда. Скоро конец...
Овчинников не пошевелился в глубине блиндажа, во тьме только жарко разгорелся, подсвечивая его тонкие губы, огонек папиросы, ответил коротко:
- Нет.
Но этот ответ был ложью. Овчинников, как и все остальные, ощущал приближение конца войны и, порой задумываясь, испытывал смутное чувство растерянности, беспокойства о чем-то не доделанном им. Это подавляло его. Угнетало то, что не сделал он на войне нечто главное, что сделали другие.
- Нет! Не думал, - хмуро повторил он, и тотчас Новиков ответил полусерьезно:
- Ну и дурак! Ладно. Пошел.
В ходе сообщения, не отрытом еще полностью, он столкнулся с наводчиком Порохонько. Тот, взмокший, в телогрейке, надетой на голое тело, нес на спине ворох соломы, стянутой в узел плащ-палаткой. Спросил, крякнув, подбрасывая зашуршавший ворох на лопатках:
- Вы чи не вы приказали, товарищ капитан? Или разведка?..
Новиков сделал вид, что не понял намека.
- Приказ отдал я. Пора научиться жить на войне с относительным удобством. - И пошутил как будто: - Скоро будем спать на чистых простынях, Порохонько, я вам обещаю.
Порохонько протиснулся к землянке. Свалил со спины ворох и вдруг понимающе, сурово даже, оглянулся в темноту, поглотившую комбата. Первым признаком надвигавшегося боя (он знал это) была странная спокойная веселость Новикова.
Стояла полная предрассветная тишина. Немцы молчали.
За полчаса до рассвета Овчинникову доложили, что все готово: огневая отбыта в полный профиль, к высоте проложена связь, выставлены часовые.
Овчинников, разбуженный сержантом Сапрыкиным, некоторое время лежал на соломе в блиндаже, окутанный мутной дремотой, как паутиной, а когда сел, от движения заболели мускулы на спине, спросил не окрепшим после сна голосом:
- А второе орудие? Доложили о готовности?
- Нет еще.
В землянку входили истомленные солдаты с землистыми лицами, щурились на свет. На снарядном ящике в тепло-сыром воздухе неподвижными фиолетовыми огнями горели немецкие плошки. Стояли, дымясь, котелки, мясные консервы, огромная бутыль красного вина. Телефонист Гусев, наклоняя стриженую голову, ложкой носил из котелка к губам горячую пшенную кашу, дул, обжигаясь, на ложку.
Сержант Сапрыкин резал буханку черного хлеба, прижав ее к груди, оттопырив локоть; не соразмеряя силу, так нажимал на нож, - казалось, полоснет себя острием. Хозяйственно раскладывая крупные ломти на ящике, посоветовал с домовитым покоем в голосе:
- Поужинайте, товарищ лейтенант. С вином. Капитан Новиков прислал. Садитесь, ребятки.
- Есть не хочу.
Овчинников налил из бутылки полную кружку вязкого на вид вина, жадно выпил терпкую спиртовую жидкость, весь передернулся:
- Фу, дьявол, дрянь какая! Повидло прислал! А ну, Гусев, командира второго орудия старшего сержанта Ладью!
Гусев вытер поспешно губи - он, как ребенок, измазал их пшенной кашей, - сорвал трубку с аппарата, подул в нее, как на ложку, заговорил баском:
- Ладью, Ладью, давайте Ладью... Спите? А нам неясно, что вы делаете. И, недоуменно пожав плечами, протянул трубку Овчинникову. - Он... музыку какую-то слушает... С ума посошли.