Сенека, соблюдая все формальности, пригласил Ливиллу посетить его имение в Тибуре, доставшееся ему по наследству от недавно умершего отца.
В своем любезном ответе Ливилла дала знать, что она принимает приглашение и заблаговременно сообщит о времени визита.
Она появилась в прекрасный солнечный день в конце сентября и первым делом похвалила чудесное расположение виллы, из сада которой едва виднелись дворцы и храмы Рима. Глубоко вздохнув, Ливилла сказала:
— Здесь, наверху, воздух совсем другой; как будто поднимаешься из глубокого подвала на природу. Почему ты не живешь здесь всегда?
— Я не могу оставить дом в Риме по двум причинам. Во-первых, там живет Корнелий Цельсий, у которого работают переписчики моих книг а во-вторых, я все еще сенатор. Кстати, я нахожу твое сравнение неплохим: Рим, как глубокий подвал, из которого поднимаешься на воздух, к свету.
— Иногда я так его ощущаю, пусть подвал и стал золотым, с тех пор как мой брат поднялся на императорский трон. Они с Друзиллой стали приверженцами какого-то безумного египетского культа, и тень их поведения ложится на нас с Агриппиной. Наши имена должны упоминаться в текстах присяги, и все акты императора начинаются словами: «Во благо и счастье Гая Цезаря и его сестер». Мне это неприятно, поскольку и так ходят странные слухи. Эти распоряжения, по правде говоря, касаются только воздаяния почестей его любимой Друзилле. Между тем уже появились забавные стишки про то, что Калигула развлекается в постели со всеми своими сестрами.
Сенека засмеялся:
— Не обращай внимания! Ты же знаешь, каковы наши римляне. А что Калигула, он знает об этом?
— Конечно, но его ничего не задевает. Даже наоборот: я думаю, что он этим гордится.
Сенека распорядился приготовить для своей гостьи роскошный обед только из морепродуктов. Он заранее велел втайне расспросить ее повара о пристрастиях Ливиллы в еде и так узнал, что она предпочитает всевозможные дары моря. На стол были поданы жареные и вареные лангусты с разнообразными подливками, скат в соусе из меда, перца и лука, но особенно хозяин был горд каракатицей, фаршированной смесью из телячьих мозгов, яиц, мясных шариков и резаного перца. Приготовление этого сложного блюда заняло всю первую половину дня. Присутствовали на столе и всевозможные моллюски с разными зелеными соусами, а замыкал этот великолепный парад копченый угорь с тмином и орегано, с красным вином и сушеными фруктами.
Хрупкая Ливилла съела так много, что Сенека немного испугался, но гостья, казалось, не страдала от переедания. Потом они пили легкое вино — неразбавленным и неприправленным.
Сенека попробовал и одобрительно кивнул:
— Не люблю, когда хорошие вина отравляют медом, корицей, перцем и прочим. Вино должно иметь вкус солнца, земли, ветра…
— Ты мечтатель, Луций Анней Сенека.
— Все поэты мечтатели.
Ливилла посмотрела в сад, где между темными силуэтами кипарисов и сосен висел красный диск солнца. Сенека залюбовался тонким профилем гостьи и хотел сказать ей о своих чувствах, но услышал такое, что сам онемел:
— Я хочу тебя, Луций Анней Сенека. Этого момента я ждала с тех пор, как шестнадцатилетней девушкой увидела тебя, когда ты читал в Одеуме свои стихи. Эта мечта никогда меня не оставляла, даже в холодной постели с Марком Виницием. Я представляла, что лежу в твоих объятиях, и это помогло мне пережить многое другое.
Сенека взял ее руку и поднес к губам.
— Ты опередила меня, Ливилла. Я как раз собирался просить тебя остаться со мной сегодня ночью.
— Ну вот, Фортуна нам снова улыбается. Когда мы оба произносили брачный обет, она отвернулась от нас…
— Она никогда не отворачивается надолго; наш пример это еще раз доказал. Мы нашли друг друга, потому что так было предопределено.
В комнату вошел слуга:
— Могу я зажечь лампы, господин?
— Не надо, Руфий. Иди спать и скажи остальным, что мне сегодня больше ничего не нужно.
Сенека поцеловал шею, губы и щеки Ливиллы.
— Представим, что мы в доме одни: юная пара, которая трепещет в ожидании своей первой ночи.
— Мне не надо ничего представлять. То, что было до этого, просто не в счет.
Сенека повел ее за руку в спальню, и Ливилла произнесла слова брачного обета: «Ubi tu Gaius, ibiego Gaia»[8].
13
Тяжелобольной император третий день лежал в постели. Рим замер — все говорили вполголоса, и даже торговцы на рынке подзывали покупателей жестами.
Временами приступы лихорадки отступали, тогда Калигула открывал глаза, оглядываясь вокруг. У его постели дежурили два врача, но они не могли сказать наверняка, как называется болезнь императора. Никаких признаков отравления не было, а поскольку Калигулу мучили сильные головные боли, недуг его назвали лихорадочным воспалением мозга. Ему делали холодные компрессы, давали жаропонижающие средства и иногда обезболивающие настойки для облегчения страданий.
Бывали моменты, когда взор Калигулы прояснялся, он узнавал окружающих и мог назвать их по имени, но потом лихорадочное состояние возвращалось, заставляя больного метаться в постели и выкрикивать бессвязные слова. Потом он в изнеможении забывался коротким сном.
Образ Тиберия наполнял постоянной угрозой лихорадочные видения Гая. В бреду Калигула видел, как преторианцы стаскивали его с постели и тянули в сенат, хотя он постоянно кричал:
— Я император! Я император!
Преторианцы тащили Калигулу за волосы так, что он вскрикивал от боли. В курии над головами сенаторов возвышалась неподвижная статуя его деда Тиберия.
— Вот! Посмотри наверх! Это император! Он сидит там, наверху, и будет судить тебя.
Солдаты отпустили его, и Калигула подошел ближе. Это, несомненно, был старый Тиберий с обезображенным сыпью лицом: веки полуопущены, рот открыт. Казалось, он не дышит.
— Он умер! — закричал Калигула. — А если старик мертв, то император — я!
Тут безжизненная фигура поднялась и вдруг превратилась в Тиберия Цезаря, усыновленного Калигулой, который с насмешкой смотрел на него сверху:
— Я родной внук императора и имею право на трон!
«Кто же теперь принцепс? — думал Калигула. — Тот, который наверху, или я, или старый Тиберий действительно еще жив?»
Преторианцы потащили его за волосы наружу, и снова голову его пронзила резкая боль.
Калигула очнулся от бреда и взвыл:
— Моя голова, моя голова! Я больше не выдержу! Отпустите волосы, вы мне делаете больно!
Он обратился к стоявшему у постели врачу:
— Ты кто?
— Твой врач, император.
— Скажи мне, кто сейчас император в Римской империи?
— Конечно, ты, Гай Цезарь Август. Уже полгода.
Узкие губы растянулись в торжествующей улыбке.
— Я же говорил им. Значит, я был прав! А что с Тиберием Цезарем?
— Твой приемный сын жив и здоров.
— Что он делает? Где он?
— Я не знаю, император. Позвать преторианцев или ты хочешь видеть кого-то из друзей?
— Где Друзилла?
— Она провела двадцать часов у твоей постели и сейчас спит.
— Хорошо, хорошо. Скажи мне, врач, я поправлюсь?
Тот успокаивающе улыбнулся:
— Конечно, император. Но болезнь тяжелая и еще какое-то время ты проведешь в постели.
— Моя голова, — снова начал жаловаться Калигула.
Врач схватил серебряный стаканчик, накапал жидкость из склянки, разбавил вином и поднес к губам Калигулы.
Тот почувствовал, как боль постепенно отступает, а тело становится невесомым. В голове пронеслись последние ясные мысли: «Сны посылают нам боги, и Юпитер хотел мне, его земному посланнику, подать знак, предупредить — о Тиберии Цезаре, приемном сыне, и, если я умру, моем преемнике. Но я не умру!»
— Я не умру! — громко сказал. Калигула, повернулся на бок и уснул.
— Елена меня обманула, — простонал Сабин и посмотрел на дядю глазами полными упрека, будто тот был виноват в поступке Елены.
8
Где ты — Гай, там и я — Гайя (лат.)