— Ключевое слово — последний.

— ?

— Я не хочу больше писать.

— Сейчас?..

— Всякое состояние — «сейчас». Дописывая роман, я был уверен, что он для меня последний. Кроме того, и героев таких больше не будет. Ушло наше время, время романтических героев… и, кстати, именно за это мне доставалось от рецензентов, начиная с «Невозвращенца», даже раньше, а не за что-либо другое. Романтизм мертв, и этот герой, заблудившийся во времени, их раздражает.

— «Невозвращенец» — романтик? Всех тогда поразило другое — точное предвидение социальных последствий перестройки.

— Да, на крупнейшей а мире франкфуртской книжной ярмарке мне предложили клише «русский Орвелл»; после этого я посмел вступить в давно желаемую мною полемику с самим гением — я имею в виду автора антиутопии. Помните, там герой в ситуации экстремальной — пытка крысами — жертвует героиней: «Ее, ее, а не меня…»

В финале «Сочинителя» я написал: меня, а не ее. Понимаете, это романтический посыл, сказочный, как всякий романтизм. Но это моя позиция.

В «Сочинителе», «Самозванце» и, конечно, «Последнем герое» я пытался использовать весь арсенал литературных приемов, свойственных постмодернизму. Но без присущей российской его разновидности любви к «чернухе». Без любования злом.

— А ваша нескрываемая любовь к 40-м — 60-м годам? Может, все затевалось ради того, чтобы пожить в этом времени хотя бы в воображении?

— Эстетически — да. Машина «Победа» была достижением своего времени. «ЗИМ» ничем не отличался от «кадиллака». А высотки — таких в Нью-Йорке полно! В художественной галерее «Роза Азора»(кстати сказать, описанной в «Последнем герое») были куплены мною, например, брюки парусиновые фабрики имени Али Байрамова 1954 года изготовления… Это же настоящая одежда!

Среди разнообразных ностальгий — а это сейчас модное ощущение интеллигенции — есть и тоска по Большому Стилю, по империи. Но я, в силу политических убеждений, понимаю, что Большой Стиль всегда связан с Большим Террором. Так что я эклектик: люблю эстетику того времени, не принимая, однако, политики, идеологии (в отличие от Эдуарда Вениаминовича Савенко, Лимонова, вечного моего оппонента — он тоскует по сталинскому стилю во всех смыслах, в том числе и по «крепкой руке»).

— Между «Невозвращенцем» и «Последним героем» прошло восемь лет. Другая страна. «Невозвращенец», путешественник во времени, попадал из Москвы, где хозяйничает КГБ, в Москву, где голодно, холодно, стреляют, все по талонам, а в каждом дворе своя власть.

— Вторую часть моего последнего романа, которая озаглавлена «Ад по имени Рай», я сначала хотел назвать «Невозвращенец-2».

— «…Во тьме лежала страна — застроенная удобными и красивыми особняками и деловыми небоскребами, полная еды, одежды и машин… Но компьютер в ЦУОМе, Центре управления общественным мнением, неукоснительно контролировал все источники информации…» Это уже из «Последнего героя». Вам не больно отрицать свои собственные построения?

— Поймите же: гибрид Америки с нынешней Россией гораздо страшнее, чем просто Россия! В центре сыто и скучно, стерильно, а по краям воюют.

— Таков ваш нынешний прогноз?

— Я описываю жизнь. Знаете, когда-то написал лирическую комедию (она до сих пор не поставлена) «Роль хрусталя в семейной жизни». Она написана в стилистике Евгения Шварца и ему посвящена. Герои — Золушка и Принц через семь лет после свадьбы. Пьесу можно рассматривать как прогноз, смысл которого в том, что всякий мезальянс обречен на крах: Золушка обязательно станет гадиной, а Принц ничтожеством…

Предсказатель, почему ты так предсказываешь? — такого мне никто не говорил. Говорили: вот жизненное наблюдение! Те же наблюдения, перенесенные из дома, из семьи на улицу, почему-то всех безумно удивляют: откуда это было видно? Да ниоткуда! Не мог советский народ вести себя иначе.

— И в любом случае танки пойдут?

Мы сейчас переживаем то, что французы, скажем, пережили с 48-го по 70-е годы прошлого века, то есть окончание буржуазно-демократической революции, реализацию ее целей. До того сто лет была только декларация этих целей… Нормально. Цивилизуемся со временем.

Говорят: наш путь особый. А что — Германия похожа на Японию? Или Бразилия — на Италию? У всех «особый путь», но есть основы, мимо которых пройти нельзя: парламентская демократия, свободная экономика, праве человека.

— Разве это романтизм? Это скорее прагматизм… Почему же вы все-таки на столь реалистическом, почти зловещем фоне пишете своего героя? Не «человеке рационального», а «человека любящего».

— Романтизм не в том, чтобы идеализировать обстоятельства — на это способен только кретин или слепец. Романтизм в том, чтобы идеализировать отношение к обстоятельствам. Герой — человек мужественный, он плевать на них хотел. Вспомните «Три товарища» Ремарка. Нищета, инфляция — и романтический герой. И выживает, тяжело расплачиваясь: гибнет героиня, как чаще всего и случается в романтических сочинениях — слабое существо не способно противостоять обстоятельствам. Мой герой наделен силой, которой хватит на выживание двоих, и в этом смысле я гораздо более романтик, чем мои учителя.

— Но вот писательские миры, сопредельные вашему — несколько они вам необходимы?

— Абсолютно. Это «почва», без которой нет постмодернизма. Я давно по поводу статьи Виктора Ерофеева «Поминки по советской литературе» сказал, что ликование в этом случае мне напоминает ликование лишайника по поводу того, что дуб, не котором он рос, наконец-то сгнил!

Я прямо указываю на ветви, на которых «паразитирую». Это моя игра. Игра с такой жизненной реальностью, как стареющий шестидесятник, или с его отражением — какая разница?

…Бывают такие мозаики: кусочек базальта, потом самоцвет, стекляшка, осколок зеркала… Они равноправны, и литература, по-моему, не есть зеркало, отражение жизни, а есть осколок зеркала в мозаике, часть жизни. И если я использую описание пистолета «штайр» 12-го года — я знаю, как он устроен! — почему я не могу рядом использовать роман Аксенова «Ожог»? Устройство романа с точки зрения профессионального литератора вряд ли сложнее, чем устройство «штайра». Почему, если я люблю оружие и люблю Аксенова, я не могу это написать? Это то, что близко. То, что не «чернуха». То, что про хороших людей.

Прекрасное изображение зла или, точнее, изображение зла как чести прекрасного — это литературный беспредел. Он, как всякий беспредел, может вести к очень большим открытиям. Но я сознательно готов от них отказаться. Я строю свою игру на постулате «человек добр». Если бы у меня был выбор, что к концу моей жизни кто-то скажет: вот, мол, средней руки беллетрист Александр Кабаков, но мужик приличный, либо: ну, безусловно, гений, но гадина!.. Так вот — я выбираю первое.

— Попробуем вернуться к фантастике.

— Повторяю: обожаю фантастику за ту свободу, которой пользуется сочинитель. Вот мне захотелось, чтобы у «последнего героя» были две ангела-хранителя, черный и белый, их зовут в романе Гарик Мартиросович и Григорий Исаакович — и они появились. А в реалистической прозе такое невозможно… Кстати, и того, и другого человека я встретил на улице, моменты знакомства описаны почти документально. А стоило включить их в роман — исчезли, с тех пор ни того, ни другого не встречал.

— Переселились в роман?

— Я придаю большое мистическое и магическое значение тексту. Значение, таинственным обрезом связанное с жизнью и таинственным образом продуцирующее жизнь. По-моему, эта составляющая и есть то, что отличает литературный текст от графоманского.

Я уверен, что «Невозвращенец» с его политическими совпадениями, а «Последний герой» с его совпадениями с некоторыми событиями в моей жизни кое-что «накаркали». Я начал болеть. Потеря социального статуса героем (до определенного уровня, конечно) — я это предчувствую.

— Литературный текст живет своей жизнью. А если создатель оказывается его пленником, это игра с огнем…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: