— Строят мужички себе дома, строят. Каждый день лес возим. Целый обоз отрядили. Завтра услышите. Как дятлы, топорами стучат.
— А сами когда переезжаете?
— Пусть сперва народ отстроится. Раз начальство — значит должен очередь уступать. Примеряюсь самым последним переехать. Я ведь хитрый! Самое-то большое новоселье будет напоследок. Праздник какой!..
«А ведь и в самом деле праздник, — подумал Левашов, шагая в темноте за Иваном Лукьяновичем, — боюсь только, что забудет председатель тот день отпраздновать».
Стемнело так, что избы смутно угадывались и не видно было верхушки колодезного журавля, хотя прошли мимо самого колодца.
Заспанная сторожиха встретила постояльца без раздражения, но и не особенно приветливо.
— Может, Никитишна, устроишь гостя в комнату Елены Клементьевны? — спросил Иван Лукьянович. — Вернётся она только к занятиям…
— Лучше я где-нибудь в классе…
— Конечно, в классе, — поспешно сказала Никитишна. Ей не хотелось пускать чужого человека в комнату Елены Клементьевны, а потому особенно понравилась непритязательность приезжего. — А чем плохо в классе? Полы у нас мытые, крашеные. Постелю молодцу плащ-палатку, подушку найду, матрац свежим сеном набью.
— Совсем хорошо!
— Уполномоченный? — спросила Никитишна, разжигая лампу, когда Иван Лукьянович ушёл. — У нас тут даже целыми комиссиями ночуют. Только окурками не разбрасывайся. А то ещё пожару наделаешь. Уполномоченные всегда так дымят, будто у них и дел других нету… Ах, сам от себя? Ну тогда тем более отсыпайся.
Проснулся Левашов от скрипа открываемой двери. На пороге, опершись на палку, стоял Иван Лукьянович.
— Извиняюсь за раннюю побудку. Известно, с петухами встаём, с курами спать ложимся. Деревня! А Никитишна уже самовар сочинила. Молоко там, оладьи, яички и прочие припасы питания.
Левашов торопливо вскочил на ноги, оделся, побрился.
Теперь, после бритья, он выглядел лет двадцати шести, не более. Румянец во всю щёку, но в го же время у глаз, у рта ясно обозначались морщины, и на висках белела седина, будто несмытая мыльная пена, засохшая после бритья.
Левашов чаёвничал, а Иван Лукьянович потчевал его так, словно хозяйничал у себя дома.
Иван Лукьянович, видимо, соскучился по собеседнику. Сперва он повёл речь о подкормке льна-долгунца минеральными удобрениями, затем подробно рассказал о том, как его эвакуировали после ранения с поля боя («перед самой границей, не пришлось на логово посмотреть»), затем поругал тракториста Жилкина за огрехи и гут же, как бы подводя итог всему сказанному, с силой ударил ребром мощной ладони по столу:
— Что ни говори, но этот Франко досидится там у себя в Испании. Он бы нам тут попался где-нибудь в лесу, вспомнили бы ему Голубую дивизию! Быстро бы его партизаны причесали. До первой берёзы и довели бы только. Как, предателя! С конфискацией всего имущества…
После завтрака Левашов вышел на крыльцо и увидел на ступеньках двух мальчиков.
Белоголовый, голубоглазый, плечистый мальчик уставился на Левашова, открыв рот. Он был в домотканной рубахе, не знающей пуговиц, так что виднелась и грудь и такой же коричневый живот. Одна штанина спускалась почти до щиколотки, другая, с бахромой внизу, едва закрывала колено. Он с нетерпением ждал появления Левашова и сейчас уставился на него восхищённым взглядом.
Второй был чуть повыше ростом, худощав. Из-под пилотки торчал тёмный чуб. Всё на нём было не по размеру: пилотка лежала на оттопыренных ушах, рукава у гимнастёрки пришлось сильно закатать, раструбы галифе приходились ниже колен. Он смотрел на Левашова со сдержанным любопытством, к которому было примешано недоверие. «Нужно еще поглядеть, что за человек». — как бы говорили его настороженные, совсем взрослые глаза.
— Здорово, герои!
— Здравствуйте, дяденька, — Торопливо ответил белоголовый.
— Ну, здорово, — не спеша и будто нехотя отозвался мальчик в пилотке.
— Кто же из вас старше?
— А мы одногодки.
— Сколько же годков приходится на двоих? Если оптом считать?
— С тридцать пятого года… — сообщил белоголовый.
— Таблицу умножения проходили? Двенадцать на два — вот и выйдет оптом, — сказал мальчик в пилотке.
— А звать вас как?
— Санькой.
— Павел Ильич, — отрекомендовался мальчик в пилотке.
И тут же он деловито осведомился, указав подбородком на ордена:
— Тот, который с краю, Отечественной войны орден?
— Так точно.
— Какой же степени?
— Второй.
— Лучше бы первой. Первая степень старше.
— Что же теперь делать, Павел Ильич? Не заслужил больше.
— Надо было лучше стараться, — наставительно сказал Павел Ильич, вновь отклоняя шутку. — Тогда бы заслужил первую степень.
— В другой раз буду знать. Ты, Павел Ильич, не очень меня ругай, а лучше скажи, где у вас тут самое знаменитое место для купанья?
— Мы вам, дяденька, пойдём покажем, — вызвался Санька.
— Ради компании так и быть, сходим, — сказал Павел Ильич. — Заодно черники наберу.
Резким движением локтей он поправил сползающие штаны и пошёл вперёд.
Теперь при свете дня Левашов увидел всю деревню в один огляд, из края в край.
Избы поредели и стояли, отделённые друг от друга непомерно большими пустырями. Между старыми избами поднимались вновь отстроенные; свежие брёвна ещё не всюду утратили свою белизну. Некоторые избы были подведены под крышу, на других усадьбах стояли срубы — повыше, пониже.
Печи сгоревших домов были разобраны, кирпич вновь пошёл в дело. И только у одной закопчённой печи, стоящей под открытым небом, хлопотала хозяйка. И так она привычно орудовала ухватом и переставляла горшки на загнетке, словно стряпала у себя в избе. Недалеко от печи, под конвоем обугленных яблонь, ржавел немецкий танк.
Павел Ильич торопливо спустился, тут же по соседству, в подвал сгоревшего дома. Пепелище было огорожено плетнём, на котором сохло цветастое бельё и насаженные на прутья глиняные горшки. На пустырь этот, как ни в чем не бывало, вела калитка.
Павел Ильич появился такой же степенный, с краюшкой хлеба и с небольшим латунным ведёрком, устроенным из снарядного стакана.
«Калибр сто пять, немецкий», — отметил про себя Левашов.
— Пашутка! — закричала вдогонку простоволосая женщина.
Её голова показалась над землёй из подвальной двери.
Павел Ильич сделал вид, что не слышит.
— Пашутка-a-а! Может, сперва поснедаешь?
— Успею. Не грудной!
Он был явно недоволен этим Пашуткой, прозвучавшим так некстати в присутствии приезжего…
Война напоминала о себе на каждом шагу.
Перед высокими порогами изб в качестве приступок лежали снарядные ящики. На санитарной повозке с высокими колёсами, явно немецкого происхождения, провезли в кузницу плуг. Прошла женщина с вёдрами на коромысле — под вёдра были приспособлены медные снарядные стаканы.
«Калибр сто пятьдесят два. Наш», — определил Левашов.
Впервые он шёл днём по этой деревне, не хоронясь, не пригибаясь, ничего не опасаясь, и счастливое ощущение безопасности овладело всем его существом с такой силой, какой он не знал со Дня победы.
Ныне Большие Нитяжи вытянулись дальше прежней своей околицы — туда, где на восточном скате холма находился когда-то КП дивизии. Разве думали сапёры, мастерившие блиндажи в пять накатов, что и после войны в них будут жить погорельцы?
Еще с холма показался за перелеском Днепр. Близость его заставила невольно ускорить шаг. Скоро их отделял от реки только просторный луг, но босоногие проводники Левашова пошли не напрямик, а в обход.
По краю луга тянулась колючая проволока. Проволока перегородила и дорогу, она заросла настолько, что едва угадывалась. Когда-то дорога шла лугом к мосту. Теперь там из воды торчали сваи, похожие на чёрные огарки.
Днепр в этих местах не широк. Он капризно петляет в верховьях, и Левашов смотрел сейчас и никак не мог припомнить, сколько же раз ему пришлось форсировать этот молодой Днепр — четыре или пять раз?