Сидя у себя в кабинете, Тайлер смотрел в окно на поползня, который, попрыгав по краю птичьей купальни, вымыл одно крыло, — мелькание перьев, фонтанчик брызг… Толстенькая гаичка присоединилась к этому плесканию. Потом уселась на краю бассейна совершенно неподвижно, словно изваянная из камня. Тайлеру казалось, что он уже очень долгое время не замечал птиц, что и сейчас, каким-то странным образом, он птиц вовсе не замечает, а лишь вспоминает о них. «Разве не было в жизни твоей такого времени, когда весело и беззаботно радовался и ты вместе с радостными?»
Он читал Кьеркегора, [35]чья открытая книга лежала у него на коленях. Тайлер медленно ее закрыл и увидел, как далеко, за птичьей купальней, холмы с еще сохранившейся на деревьях листвой светятся желтыми пятнами на густом темно-красном фоне, а ближе, на поле семейства Лэнгли, высятся сухие стебли кукурузы с пергаментными листьями. Тайлер снова повернулся к письменному столу.
С тех пор как Кэтрин стала ходить в школу, у священника вошло в привычку посвящать первые часы дня молитве и размышлениям. «Господи, рано услышь голос мой!» [36]— и сюда же, в краткие промежутки, включалась молитва о его конгрегации: «Избавь бедного и нищего… они по-прежнему во тьме ходят…» [37]Однако в это утро его беспокоили воспоминания. Когда он впервые приехал сюда, в Вест-Эннет, он сказал своим прихожанам, что любой из них, желающий развить и расширить свою жизнь в молитве, может прийти к нему — посоветоваться. Ронда Скиллингс поймала его на слове, явившись к нему, в его кабинет в церкви, в клетчатом жилете из шотландки, и сидела там, сильно наклоняясь вперед. Они обсуждали практику вдумчивого «молитвенного» чтения Библии, характерную для четвертого века и называвшуюся «lectio divina»; [38]он говорил ей об Августине Блаженном, о Тиллихе, и о Нибуре, и, конечно же, о Бонхёффере. Он спросил ее, не захочет ли она собрать молитвенную группу, и Ронда ответила, усмехнувшись: «Не думаю». Она упомянула о том, что была Фи-Бета-Каппа в колледже, и больше к нему не приходила.
Вспоминая теперь об этом, Тайлер хмурил брови и, глядя на стол, разглаживал ладонью лежавшие на нем бумаги. Ему необходимо было позвонить Дорис Остин, пока Чарли на работе, но он услышал скрип тяжелых шин по гравию въездной аллеи и поднялся, чтобы поздороваться со своей экономкой.
Обнаружил он ее в чулане при задней прихожей: она вешала там свой длинный свитер.
— Доброе утро, миссис Хэтч, — сказал Тайлер, и совершенно неожиданно им овладел приступ невероятной застенчивости.
Однако Конни была такой, как была всегда: высокая женщина, уже немолодая, чьи зеленые глаза смотрели на него с усталой симпатией.
— Доброе утро, — ответила она. — Хорошая погода на улице сегодня. Пасмурная. Но хорошая.
Казалось, что между ними в воздухе повисло спокойно сыгранное среднее «до».
— Да, — согласился он. — Приятная погода после такого дождя. — И отступил, давая Конни пройти. «…В чьем духе нет лукавства» [39] — подумал он.
— Я загружу белье в машину и пойду наверх, начну с ванной и туалета, — сказала Конни.
— Спасибо, — ответил Тайлер.
Сидя у себя в кабинете, он мог слышать, как льется вода из крана в ванной, как время от времени постукивает об пол пластиковое ведро, шаги Конни, переходившей из ванной в бельевой чулан и обратно. В комнатке при задней прихожей стиральная машина перестала шуметь, издав громкий всхлип, потом, крутясь, заворчала снова. Тайлер опять работал над проповедью «Об опасностях личного тщеславия», цитируя из «Краткого изложения Евангелия» Льва Толстого, написанного им в 1905 году: «Дом Господа не есть здание церкви, а весь Божий люд в целом». Следующей фразы он придумать никак не мог. Беспокойство — знакомое и угнетающее — давило на глаза. Тайлер прижал к губам кончики пальцев. «Пусть сердце в горе не грешит…» [40]Он набрал номер домашнего телефона Дорис Остин: никто не ответил.
Услышав, что Конни спускается по лестнице, Тайлер вышел на кухню.
— Миссис Хэтч, — предложил он, — не выпьете ли со мной чашечку кофе?
— Вот только пропущу это белье через отжималку.
Он прислонился к косяку открытой в комнатку при задней прихожей двери и глядел, как Конни пропускает мокрое белье через бежевые валики, укрепленные над бачком стиральной машины. Курточка от пижамы Кэтрин выползла из-под валиков совершенно плоской. Конни швырнула ее в корзину для стираного белья.
— Скажите-ка, миссис Хэтч, — спросил Тайлер, побрякивая мелочью в брючном кармане, — как вы выучили алфавит?
— Понятия не имею. — Она снова опустила руки в бачок стиральной машины. — У меня совсем об этом никакой памяти нет.
— Нет… у меня тоже. — Он наблюдал, как она вынимает из машины новую белую сорочку и пропускает ее через отжималку, и добавил, не думая: — Бонхёффер утверждает, что наша способность забывать — это дар.
— Ну, тогда я даровитая.
Конни обернулась к нему, сияя улыбкой, так ее преобразившей, что ее лицо стало выглядеть совсем юным. Однако эта улыбка как-то обострила печаль в ее глазах, и Тайлер снова был потрясен тем впечатлением, какое она на него производила: ему пришлось отвести взгляд.
— Просто дело в том, что учительница Кэтрин сердится, потому что Кэтрин не знает алфавита, — объяснил он.
— Ох, да выучит она его, — сказала Конни. Она отвинтила шланг от крана. — Надеюсь, эта девочка не вырастет неграмотной.
Тайлер сделал шаг назад, давая ей пройти.
— Надеюсь, вы правы, — откликнулся он и пошел следом за ней на кухню, где и уселся у кухонного стола, вытянув вбок длинные ноги. Смотрел, как она разливает по чашкам кофе, достает пончики. — Миссис Хэтч, — попросил он, — расскажите о себе. Вы из этих мест? Может быть, вы мне уже говорили — извините…
— Я из маленького городка выше по реке, из Эддинга, — ответила Конни и, сев за стол, принялась медленно отхлебывать кофе.
— А, да, я видел это название, когда ехал по главному шоссе.
Конни не могла припомнить, чтобы кто-нибудь раньше говорил ей: «Расскажите о себе». Она не знала, что рассказывать. В собственном воображении она была всего лишь слабой карандашной черточкой на белом листе бумаги, тогда как все другие были вычерчены тушью, а некоторые, вот как священник, — ярким маркировочным карандашом «Мэджик маркер».
— У вас есть братья и сестры?
— Старшая сестра Бекки. Она подальше на север живет.
— А вы с ней часто видитесь?
— Да нет… У Бекки были проблемы.
Тайлер кивнул. Утреннее солнце, пробившись сквозь затянувшую небо белую муть, на миг сверкнуло на хромированном крае стола.
— А еще у меня был младший брат — Джерри. На двенадцать лет меня моложе. Так что он был мне как мой сынок. — Она взглянула на Тайлера своими зелеными, расширившимися, словно от боли, глазами, будто что-то мучительное застигло ее врасплох.
— Это хорошо для него, — сказал священник. — Такая большая разница в возрасте может быть очень хороша — мне так кажется.
— Да. Я и правда его очень любила. Это-то у него было. Матери-то моей к этому времени надоело жить с детьми да собаками, надоели и дети, и собаки. «Никаких больше детей, никаких больше собак!» — говорила она. И выходила из себя по каждому пустяку. Мы держались от нее подальше, старались ей на глаза не попадаться. А я заботилась о Джерри.
— Ему повезло, Конни, у него были вы.
— Он погиб в Корее. Девять лет назад. На следующей неделе ровно будет.
— Ох, Конни!
Так произнести ее имя! Конни наклонила голову и отпила кофе.
— Ох, простите меня, Конни. — Тайлер покачал головой. Минуту спустя заговорил снова: — Да уж, Макартур там здорово напортачил. Такое высокомерие — отправить туда этих мальчишек, необученных, нетренированных. — Тайлер медленно поворачивал в руках чашку с кофе.
— Ну, он-то как раз был обучен. Он ведь в армию еще раньше пошел. Хотел с немцами в Европе сражаться. Но попал на конторскую работу внутри страны, а не за морем и так военных действий и не увидел. — Конни пришлось переждать минуту: на глаза у нее навернулись слезы. — Он говорил, что из-за этого чувствует себя маменькиным сынком. Так что когда еще одна проклятая война подвернулась под руку… — Конни покачала головой и увидела, что священник смотрит на нее добрыми глазами. — Вот что мне хуже всего — ведь он не должен был ехать в Корею. Поехал туда, только чтоб люди не думали, что он маменькин сынок.