— Как это — я не проявляю твердости характера? — спросил Тайлер.
— Ты похудел. Ты же большого роста, а крупным мужчинам необходимо иметь мясо на костях, иначе они выглядят больными. А ты все время усталый. И совершенно очевидно, что, кроме тех случаев, когда я приезжаю сюда в конце недели, ты плохо заботишься о себе, ты даже спишь у себя в кабинете, да простит тебя небо! — Голос матери дрожал, и она резко и неприязненно кивнула на дверь кабинета. — Ты живешь вовсе не как цивилизованный человек, Тайлер. Это ужасно. Да и Кэтрин, — добавила она, — теперь такая постоянно хмурая и неприятная.
— У нее же мать умерла.
— Тайлер, ты стал вульгарен. Мне известно, что мать девочки отошла в мир иной. И это ужасно. Это — ужасно. Но так случается, когда на то воля Господа. Я же только пытаюсь указать тебе на то, что ты в эти дни едва можешь выдержать жизнь с одним ребенком в доме, а говоришь мне, что хочешь жить с двумя. Разве ты не испытываешь благодарности за то, что Джинни счастлива? А она счастлива. Я очень хорошо о ней забочусь.
— Я знаю это, мама.
— На самом деле я вовсе не уверена, Тайлер, знаешь ли ты об этом. Ты говоришь, Конни сможет смотреть за ними двумя в течение дня, но ты же представления не имеешь, никакой мужчина не имеет представления, какого труда, двадцатичетырехчасового труда в сутки, требует маленький ребенок. — Старая женщина снова приложила к губам платок, и Тайлер увидел, что рука у нее сильно дрожит. Она добавила: — Ты меня совершенно шокировал, Тайлер.
— Да, я вижу. Но я никак не хотел тебя шокировать. — Однако ему было очень трудно произнести эти слова. Во рту у него пересохло. — Давай оставим этот разговор хотя бы сейчас, — предложил он.
— Я пытаюсь помочь, — проговорила мать. — Я пытаюсь внести свой маленький вклад.
— Да, — сказал Тайлер. — И я благодарен. Все мы тебе благодарны.
«А ты ищешь великого? Не ищи». [63]
Тайлер спал очень мало и стоял теперь перед своими прихожанами, ощущая, что веки его словно выстланы песком. Его проповедь — преобразованная неоконченная проповедь «Об опасностях личного тщеславия» — называлась теперь «Есть ли смысл в современной эпохе?». Пауль Тиллих, говорил Тайлер, покашливая, утверждал, что беспокойство есть феномен современного человека. И почему бы этому не быть именно так, раз современная культура допускает, чтобы мы поклонялись самим себе? Почему же нам не страдать от беспокойства? Эпоха торжества естественных наук и наук социальных позволила нам поверить, что великая тайна — кто мы такие? — может быть объяснена, вместо того чтобы отметить эти открытия как новый пример непостижимости Господа. Как же нам не испытывать беспокойства, когда нам твердят, что любовь есть всего лишь механизм самообслуживания природы? Когда нас убеждают, что все беды мира заключены в подавленных воспоминаниях детства? Но сын царя Давида, Соломон, самый мудрый и самый богатый из царей древних времен, человек, никогда не слышавший ни о Хрущеве, ни об атомной или ядерной бомбе, ничего не знавший о Галилее (который до самого конца сохранил свою веру), не ведавший ни физики, ни биологии, ни психологии, — этот человек, когда писал свои книги Екклесиаста, задавал те же самые вопросы, что мы задаем сегодня. И заключил, что, без способности видеть жизнь как дар из десницы Господа, все есть суета и томление духа.
Тайлер, зная, что его мать сидит на задней скамье, ближе к правой стене, старался в ту сторону не смотреть. Бросив взгляд налево, он заметил новую посетительницу — женщину, сидевшую в последнем ряду, в тот момент трогавшую раскрытой ладонью свой затылок.
Тайлер расправил плечи и продолжал читать. Когда предсказатель сообщил Ральфу Уолдо Эмерсону, [64]что существующему миру приходит конец, Эмерсон ответил: «Очень хорошо, мы обойдемся без него». Берта Бэбкок, будь благословенна ее старая учительская душа, издала какой-то звук, похожий на негромкий гудок автомобиля, который Тайлер принял за смешок, но, подняв глаза, он увидел перед собой только ничего не выражающие неулыбчивые лица. Он продолжал читать. И сам услышал, что его голос стал громче. Когда он снова поднял взгляд от текста, челюсть его свело, точно ее оплели проволокой, а когда он заметил, что Чарли Остин следит за ним с холодным презрением, а Ронда Скиллингс прищурилась вверх, на окно, он сделал довольно длинную паузу, прежде чем произнес:
— Христиане сейчас борются с непереносимой сентиментальностью. Способность любить представляется простой возможностью. Но кто среди нас может оспорить, что, тогда как мы должны были бы любить друг друга, мы этого не делаем?
Он сошел с кафедры и сказал: «Помолимся». Почти уже склонив голову для молитвы, он понял, что новая посетительница — это женщина из холлиуэллской аптеки.
— Кэтрин, — сказала Элисон Чейз в комнате, где она занималась с дошкольной группой воскресной школы, — сейчас твой черед завязать глаза.
Держа в руке шарф, она подошла к Кэтрин. Кэтрин сделала шаг назад.
— Ну-ка, прекрати это немедленно! — велела миссис Чейз.
Ужасно, но в это утро Элисон овладела какая-то малюсенькая жестокость. Когда священник привел Кэтрин к ней в группу, посадив на бедро извивавшуюся Джинни (которую он должен был сразу же отнести в другое помещение, напротив, через коридор, где дочка Остинов занималась с малышней), он сказал: «Элисон, привет. Слушайте, еще раз спасибо за яблоки. — И добавил, обернувшись: — Они были просто объеденье!» Эти его слова довели Элисон до бешенства. Он мог ее поблагодарить, но зачем же было лгать?!
Кэтрин Кэски, возможно, и не была из любимых ребятишек Элисон, но воспитательница раньше чувствовала к девочке что-то вроде жалости. А сегодня она к ней ничего подобного не чувствовала. Сегодня она чувствовала, что не любит эту девчонку, которая — стоит ей увидеть, что Элисон на нее смотрит, — всегда от нее отворачивается.
— Кэтрин, посмотри на этот плакат, который вся группа только что прочла, — сказала Элисон.
Накануне Элисон трудилась над ним весь вечер напролет. «ЛЮБИТЬ ГОСПОДА ЗНАЧИТ ЗНАТЬ ЕГО ЗАПОВЕДИ. Я ПРИСОЕДИНЯЮСЬ». Упражнение включало не только чтение плаката, но и обход с каждым из детей вокруг него поочередно, с завязанными глазами, чтобы они заучили текст наизусть и узнали, что такое вера и покорность.
— А это про что? — спросила Марта Уотсон, указывая на новую картину на стене.
— На этой картине, — объяснила миссис Чейз, — изображены христиане, ожидающие, чтобы их бросили львам. Тогда, очень давно, если вы были христианами, римляне хотели вас убить. — (Дети в комнате притихли.) — Они загоняли вас в клетку, и приходил стражник, и он задавал каждому вопрос: «Ты христианин?» И люди молились, чтобы у них хватило мужества не отречься от нашего Господа. Когда мужественный человек отвечал стражнику: «Да. Я христианин, я верю в Иисуса Христа!» — его или ее — потому что они там делали это даже со старыми женщинами — бросали на арену, большую, как футбольное поле, и их съедали львы. А зрители это приветствовали криками.
Некоторые ребятишки сели на маленькие стулья, кто-то из мальчишек изобразил рычание льва. Марта Уотсон сказала:
— Прекрати, Тимми.
— Подойди ко мне, Кэтрин, — сказала миссис Чейз, направляясь к девочке и протягивая к ней шарф.
Кэтрин замахала руками и расплакалась.
Разумеется, никто не знал, чего стоило Тайлеру прочесть проповедь. Они же не были священниками, откуда им было знать? Много воскресений подряд он чувствовал себя больным, какое-то особое измождение ощущалось в каждой косточке его тела. В другие дни он чувствовал маниакальное возбуждение и жар, словно термостат у него внутри включил на полную мощность какую-то печь. Тогда он совершал долгие прогулки быстрым шагом или в летние месяцы проезжал много миль на велосипеде. Но часто, особенно в эти, теперешние дни, он чувствовал себя разбитым. Так он чувствовал себя и сейчас, шагая через нижнюю парковку, тогда как его мать пошла забрать девочек из воскресной школы. Все его члены, казалось, были заполнены мокрым песком, и он решил не ходить сегодня на «кофейный час» с прихожанами.