— Почему ты не можешь изжить свою неприязнь к профессии моего деда? — как можно мягче проговорила Алин. — Или тебя шокирует, что наш мальчик так много возится с игрушечными машинами, вместо того чтобы читать про козлят и орлят?
Озадаченность мужа была самой неподдельной:
— Неприязнь? Тебе так кажется, дорогая? Вот тебе и на… Да я обожаю автомобили с детства, как это делает каждый второй мальчишка. Разве я никогда не рассказывал тебе об этом? Странно. Ты знаешь, до войны мы с матерью жили очень туго, о таких самоходных моделях, какими набита комната Рея, мне и мечтать не приходилось. Да и о собственной машине даже в самом отдаленном будущем тоже. А потом война, меня призвали. Мое счастье, что у нас в средней школе были инспекторские курсы, на которых я, разумеется, всегда был первым. И надо же — на своего инспектора я и налетел в распределительном пункте. У него, по-видимому, были весьма обширные связи, которыми он пошаливал, потому что он просто так, без всякой моей просьбы, направил меня во вспомогательную роту, которая околачивалась на западном побережье, и вот тогда я и получил свою первую машину. Я не буду тебе рассказывать о ней — тебе она показалась бы просто допотопным монстром. Но, как ни странно, ее я запомнил гораздо лучше, чем ту девушку, которую впервые в жизни поцеловал. Вероятно, машина была для меня счастьем, а девушка нет. К тому же машины я любил все без исключения, а женщина, как выяснилось впоследствии, была нужна мне одна-единственная, и притом на всю жизнь.
— Бедный мой рыцарь Тогенбург, — сказала Алин, — не хочешь ли ты признаться, что твой монотеизм начал тебя не сколько тяготить?
— Однако сколько за один вечер каверзных вопросов! Моя маленькая жена, кажется, решила сыграть в старинную игру, которая называется «правда и только правда»… Меня только что нарекли рыцарем, и я просто вынужден принять вызов. Итак, в своей низменной страсти к автомобилям я уже признался. Что касается первой девушки — разве я мог за помнить ее, Алин, если это была не ты?
— Значит, если бы не я, твоя память была бы совершенно чиста от женских образов?
— Как плащ крестоносца. Ты знаешь, меня от всех наших женщин всегда отталкивала их непременная деловитость. Говорят, в Японии и в России еще можно встретить воплощенную женственность, но здесь, да еще в послевоенные годы — бр-р-р… До чего же все они были деловиты!
— Я никогда не замечала у тебя антипатии к энергичным женщинам.
— Потому что они для меня просто не существовали. Энергичная женщина — это все равно что женщина с бородой. Для меня, разумеется.
Алин негромко рассмеялась. И маленький Рей с его отчужденным, недетским взглядом, и неприкаянные бродяги а лиловых сиротских штанах — все они очутились в недосягаемом далеке, отнесенные туда одной улыбкой Нормана.
— Только такая, как ты, только хрупкая, как ты, только беззащитная, как ты, только целиком, от ресниц до кончиков туфель, моя, как ты.
И тогда вдруг из зачарованного далека возвратился черноглазый мальчик с упрямым очерком отцовского рта.
— Разве я принадлежу только тебе? — невольно вырвалось у Алин. — А Рей?
— Рей — это тоже я, — как-то быстро и чуть-чуть досадливо проговорил Норман, как будто напоминал ей азбучную истину, и Алин пожалела о своем вопросе, потому что минуту назад перед нею был Норман, встретивший ее на вечере у профессора Эскарпи, и вот она сама отодвинула этот медовый рождественский вечер, озаренный шестью свечами на клавесине, в далекое прошлое — на целых пять супружеских лет.
— Моя маленькая жена и повелительница желает продолжить игру? — спросил Норман, уже основательно женатый, солидный, галантно развлекающийся Норман.
— С меня довольно, — кротко вздохнула она. — За четверть часа я узнала все мечты твоей воинственной и романтической юности.
— Как же, — отозвался он в тон ей, — все! Ты еще не слыхала о самой заветной, самой романтической… Пять лет скрывал.
У нее вдруг дрогнуло сердце: она испугалась, что этот шутливый разговор вдруг приоткроет завесу их несомненно существующей тайны, и она, все так же заставляя себя кротко и лукаво улыбаться, спросила:
— А это правда? Не хочешь ли ты просто позабавить меня очередной шуткой, дорогой?
Или у него сегодня появилось странное желание высказаться до конца, или он просто не заметил испуганных глаз жены и ее неловкой попытки обратить все в шутку. Тон его был безмятежен, и он продолжал как ни в чем не бывало:
— Все это правда и только правда… Но не всякая правда совместима с достоинством магистра биологии.
— А, — подхватила она, — так ты мечтал приобрести яхту и заняться контрабандой черных рабынь… или нет. Наркотиков — ведь это современнее, не так ли?
— Фи, Алин, — поморщился Норман. — Тебя прощает только то, что моя мечта и в самом деле кажется мне сейчас несколько… как бы определить…
— Преступной?
— Хуже.
— Противоречащей твоей респектабельности?
— Еще хуже — просто убогой. Потому-то я и не делился ею с тобой. Видишь ли, всю свою юность я сладко грезил о том, чтобы иметь свою собственную… бензоколонку.
— Боже праведный!
И снова он не обратил внимания, сколько облегчения было в этом невольном возгласе.
— Что делать, Алин. Это действительно было для меня недостижимой мечтой. Моя мать умерла в год окончания войны, и после армии мне и вовсе было податься некуда. И тут вдруг объявился отец. Мать однажды проговорилась мне, что он не может простить ей какого-то греха, не измены, нет, она… в чем-то она ему отказала, не помогла ему, не поняла. Я помню ее слова: «Я не могла слепо повиноваться ему в том единственном случае, когда требовалась бесконечная вера и отречение от самого дорогого…» Я не совсем понимаю, о чем она говорила, но предполагаю, что это как-то было связано с моим рождением, вероятно, отец хотел иметь ребенка гораздо позже, ведь они с матерью и обвенчаны-то не были. Так или иначе, но мать предупредила меня, что он и палец о палец не ударит, чтобы помочь мне, фактически он не имел ко мне ни малейшего отношения, даже не видел ни разу в жизни. Я думал, он и вообще-то не знает о моем существовании, как вдруг в сорок седьмом он является ко мне. Следил, оказывается, издали. Растроганно признал свою вину перед матерью, но опять так туманно, неопределенно… Предложил мне переехать к нему, но на таких жестких условиях… Впрочем, дорогая, это уже не имеет никакого отношения к мечтам о бензоколонке.
— Норман, — проговорила она просительно, — Норман, ты же никогда не рассказывал мне о своей молодости!
— Малышка моя, грустно рассказывать о том, как кончается твоя свободная жизнь. Так вот, с тех пор я уже не принадлежал самому себе. Видишь ли, отец так и не сколотил себе прочного гнезда — какие-то случайные женщины, да и то так, в перерывах между работой, а работал он адски. Наследников у него не было, друзей и подавно. И вот он предложил мне переехать к нему в Анн-Арбор с категорическим условием: закончить университет и работать в ЕГО лаборатории над ЕГО темой. Если же я не закончу университет или сменю лабораторию, то наследство поступает в распоряжение ученого совета факультета.
— Но ведь мы же оставили Анн-Арбор?..
— Завещание сохраняло силу в течение пяти лет после смерти отца, и, когда я встретил тебя, эти пять лет уже истекли. По всей вероятности, он знал по себе, что, втянувшись а эту работу, оставить ее по доброй воле уже невозможно. Невозможно даже отказаться от разработки его идеи, узнав, в чем состоит ее суть…
— Это так интересно?
— Интересно? Не то слово. Абсолютно не то. Это… это все равно, что получить кольцо Нибелунга и не воспользоваться его волшебной силой. Отказаться от такого искушения невозможно. И я не отказался. Я унаследовал лабораторию отца и работал над его темой, тем более что он пошел по неправильному пути и уже считал, что добился положительного результата, в то время как мне еще пришлось долгие годы биться, пока…
— Пока?..
— Пока я не встретил тебя, мое маленькое сокровище, которое мне дороже всего золота мира.