Я поблагодарил, но торт есть не стал — я что-то разлюбил сладкое в последнее время.

— А у нас в доме все с удовольствием едят сладости, — сказала Ольга. — Мы сладости, как дети, любим.

Панафидин недовольно покосился на нее, сказал сухо, почти сквозь зубы:

— Я тебе уже объяснял, что не «сладости», а «сласти». Сласти! Сладости у восточных красавиц, а это называется сласти. Угощайтесь, — кивнул он мне.

Себе он отрезал большой кусок торта, переложил его на красивую квадратную тарелку с давленым орнаментом, и с аппетитом стал есть его, а на лице и следа не осталось от только что промелькнувшей внезапно, как снайперский выстрел, вспышки респектабельного, опрятно замаскированного злобного неуважения к жене.

— Ну, сласти так сласти! Подумаешь, какая разница, вкус не меняется, — сказала робко Ольга. — И что ты, Сашенька, из-за всяких пустяков так нервничаешь?

— Я абсолютно спокоен, моя дорогая. А ты упускаешь прекрасную возможность не мешать нам говорить по делу, которое тебе совершенно неинтересно.

— Но вы говорили о Володе Лыжине… — просительно промямлила Ольга.

— Этот разговор мы уже исчерпали. А разъяснить инспектору химизм действия транквилизаторов ты вряд ли сумеешь даже с моей помощью.

— Хорошо, хорошо, Сашенька, не волнуйся, я уже ухожу.

— Вот и прекрасно. Так о чем вы хотели меня спросить? — повернулся он ко мне.

— Я хотел вас спросить: что, если бы к вам пришел человек и сказал — я знаю, где лежит метапроптизол, давайте вместе взглянем, вы бы пошли?

Панафидин проглотил кусок торта, прихлебнул кофе, облизнул кончик ложки и неспешно ответил:

— Конечно, не пошел бы.

— Почему?

— Потому что это предложение — нелепая мистификация, дурацкий розыгрыш, рассчитанный на легковерных глупцов. И невежд, надеющихся найти на улице полный кошелек. Знаете, есть такая категория людей, которые с детства мечтают о толстом кошельке на тротуаре?

— Знаю. Ну, а научное любопытство?

— Это не научное любопытство, а обывательское ротозейство. Умный человек не пойдет смотреть на то, чего нет и быть не может. И я смотреть не стану.

Он разговаривал со мной вроде бы совершенно спокойно, слизывал крем с ложки, прихлебывал мелкими глотками кофе, остроумничал, но я видел его глаза — он бешено считал что-то, он отвечал мне механически, по заранее сформулированному отрицательному стереотипу, а сам в это время изо всех сил старался сообразить: что это — милицейская уловка, ловушка? И отбивался, не глядя, размахивая во все стороны руками, как боксер, пропустивший тяжелый удар, не нокаут, конечно, но утрачена ясность, и «вата» в ногах, и лицо противника плывет, но надо продержаться до спасительного гонга, там будет передышка — можно будет еще восстановиться для продолжения боя, который длится не три любительских раунда, а по жестким правилам профессионалов — до победы.

— Смотреть не стану, — медленно повторил я и ужасно обрадовался сделанной им подставке: — Если вы помните, эти же слова сказал ученый монах Томас Люпиан, когда Галилей, исчерпав все аргументы, попросил его взглянуть в телескоп.

Панафидин скривил угол рта:

— Прекрасно образованны стали современные сыщики… Но ничего не попишешь, видимо, такой уж я дубина-обскурант.

Не обскурант ты, дорогой профессор кислых и щелочных щей, а зарвавшийся хам. Нахалюга. И лицемер. Все в этом доме проникнуто лицемерием. И торт ваш «Хлеб-соль» — вранье, потому что хлеб — бисквит, и соль — сахар, а гостеприимство — ложь. Стараясь не сорваться, я сказал тихо:

— Хорошо. Тогда я вам официально заявляю, что располагаю сведениями о том, что в машине одного почтенного гражданина в тайнике хранится метапроптизол.

Панафидин не выдержал, он весь посунулся ко мне, и его напряженная поза и острота движений диссонировали с невозмутимой маской лица и спокойным, чуть даже перетянутым для плавности голосом.

— В чьей же машине, позвольте полюбопытствовать?

— В вашей.

Минуту он помолчал, внимательно рассматривая меня, и я физически, всей кожей лица ощущал его взгляд, такой он был плотный, тяжелый, царапающий нескрываемым презрением, злостью и огромным интересом.

— Вы с ума сошли? — спросил он спокойно и серьезно.

— Нет. Кажется, нет.

— А мне кажется, что сошли. Иначе бы вам не достало духа нести такую неслыханную дичь.

И тут я решил сыграть ва-банк, я поставил все, никто, наверное, никогда не делал более отчаянной ставки, потому что если я ошибусь, то Панафидин меня с лица земли сотрет.

— Возможно, что сказанное мною — дичь. Тогда я извинюсь перед вами за причиненные вам хлопоты и беспокойство, которое доставил своим визитом. Но вдруг, я подчеркиваю — вдруг! — в жизни ведь всякое случается, окажется, что я прав. Никто никогда вам не поверит, что вы не знали о тайнике. И самое главное — вы ведь больше и не увидите метапроптизол. Я его обязательно изыму, коль скоро вы говорите, что не имеете к нему отношения.

— Знаете что — вы мне надоели! — закричал Панафидин, и больше он себя и не старался сдерживать. — Идемте в машину, в гараж, к черту на кулички, куда хотите, только отстаньте от меня со своим копеечным морализированием и безграмотными научными рассуждениями…

Не помню, как мы вылетели из квартиры, лифта на лестничной клетке не оказалось, и Панафидин побежал вниз пешком, и бежал он легко, быстро, сильными прыжками, широко отталкиваясь, перепрыгивая сразу через две-три ступеньки. И я понял, что теннисные ракетки в кабинете лежали у него не для декорума.

— Где? В кабине? — он отпер замок и распахнул дверь. — В моторе? В багажнике? У черта в брюхе?!

Не обращая на него внимания, я встал на колени позади машины и засунул пальцы в узкую щель между бампером и кузовом, нижняя кромка бампера почти вплотную подходила к металлу, и оставался там лишь тоненький просвет для стока воды. Я вел рукой вдоль паза, и в башке вихрем проносились мысли о том, что если подметное письмо было сознательной провокацией и ничего я здесь не найду, то расследованию моему конец. Никто не простит мне такого скандального прогара.

В углу, у закругления бампера, липкой лентой был приклеен крошечный пакетик. Я осторожно вытащил его — полиэтиленовый мешочек плотно облегал маленькую пробирочку-ампулку, в которой неслышно пересыпался белый порошок, похожий на питьевую соду.

Я взглянул на Панафидина — лицо его было бледно, и растекалось на нем тягостное выражение тоски и недоумения.

— Вам этот пакетик не знаком? — спросил я.

— Нет, я никогда не видел его, — покачал он медленно головой, и я никак не мог сообразить, глядя на эту маску тоски, страдания и недоумения, — актерствует он или действительно впал в шок, оттого что у меня в руках ампула с препаратом, который при анализе может оказаться метапроптизолом. Чужим! Не его! Впервые увиденным!..

ГЛАВА 9

Понедельник — день тяжелый. Я в этом просто уверен, и суеверия здесь ни при чем. Моя работа — производство с непрерывным циклом, вроде доменного цеха, и кропотливый, очень обыденный процесс выплавления крупиц истины из руды фактов, обстоятельств, людских отношений нельзя приостановить на выходные дни. Да и преступники не склонны согласовывать со мной свою деятельность — им не скажешь, что я за неделю устал, хочу выспаться и чтобы они хоть на выходные угомонились, оставили честных людей в покое, да и меня не беспокоили. У преступников, как и у меня, — ненормированный рабочий день, и, только передав их в руки правосудия и органов перевоспитания, я вновь ввожу их в местах заключения в нормальное русло трудовых будней и выходных.

А у меня ничего не меняется — для того, чтобы справедливость была всегда, милиция работает круглосуточно, во все дни года — будни, выходные и праздники. Справедливость потребна людям всегда, а жизнь не останавливается для отдыха в конце недели, и поэтому все дела с субботы и воскресенья автоматически перекатываются на понедельник. И день этот всегда получается тяжелым.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: