Он отворил дверь, и я чуть не расхохотался, так непривычен был его вид моему глазу, намозоленному повседневным генеральским мундиром. На нем была пижамная куртка, старые спортивные шаровары, шлепанцы, а поверх всего этого домашнего великолепия был он обвязан очень симпатичным домашним фартучком. И я подумал, что, наверное, Хлебников не прав: есть люди, проносившие форму всю жизнь и так и не слившиеся с ней органически, не возникло нерасторжимого единства обличья и сущности, и человеческая природа моего генерала, безусловно, гораздо сильнее проявлялась вот сейчас, в фартуке, или четверть века назад, когда он в ватнике и кирзачах, бритый наголо, внедрился в банду грабителей и убийц «Черная кошка» и ликвидировал ее, а вовсе не сегодня утром, когда он, весь нарядно-разрегаленный, принимал в своем кабинете делегацию полицей-президиума Берлина.

— Дождь сильный?

— Нет, моросит какая-то гадость. Холодно стало.

— Идем, сейчас согреемся.

Мы прошли на кухню, небольшую, всю в белом кафеле и цветном пластике польского гарнитура.

— Что, Тихонов, хороша мебелишка? — гордо спросил Шарапов.

— Ничего, нормальная, — сказал я, не понимая, чем такой восторг вызывает кухонный гарнитур.

— Эх ты, отсталый человек, — «нормальная»! Вот у меня зять — человек передовой, ему без такой мебели никак нельзя… — В его голосе была хина. — За этим гарнитуром моя старуха ходила год отмечаться, а дочь получила месяц назад квартиру, прихожу к ним — стоит такой же столярный шедевр. По отсталости и общей несообразительности своей спрашиваю: «Это как же вы так быстро управились?» А зять мне со смешком объясняет — продавцу четвертак в руку, и, пожалуйста, на упаковку…

Шарапов засмеялся невесело, помолчал, потом сказал:

— Я его спрашиваю: «А ты знаешь, что я за такую проворность людей в тюрьму сажаю? Что это взяточничеством называется?» А он ухмыляется — мол, совсем старик сблындил, все умные люди так делают.

— И чем ваш разговор закончился? — полюбопытствовал я.

— Пока ничем. Он у нас продолжается. Будь я человек до конца честный и принципиальный, должен был бы я его прижучить, как всякого другого постороннего прохвоста. Но он хорошо понимает, что не стану я этого делать — сам в дерьме перемажусь, дураком себя на посмешище выставлю. Как там ни крути, а в каждом из нас обитает этот противный крысеныш страха — серенький, холодный, хвостатый…

— Может быть, он просто не понимает? — спросил я примирительно.

— Понимает, как не понимает. В моей должности можно служить с инфарктом, с язвой, с эмфиземой, а вот совесть должна быть прозрачно ясной. Как же я буду подписывать материалы на жуликов, когда у меня зять… А-а! — Он махнул с досадой рукой. — Короче говоря, я его предупредил: раз он чей-то чужой гарнитур нахрапом вырвал, пусть вернет.

— Это как же?

— Обычно. Пусть продаст за госцену. Или я свой продам. Он думает, что я его пугаю. А я пугать не люблю. — Как-то неуверенно он пожал плечами, повернулся ко мне. — Что, Стас, глупую я тебе историю рассказал? Маленькие трагедии, семейные скандалы. Глупо это и противно. Но, видно, и без этого не обойтись в жизни… Ладно, давай ужинать, а то решишь, что я тебя специально заманил, чтобы в жилетку поплакаться…

Посмотрел я на стол, и слюна забила у меня струей, как у павловской собачки. В глубокой белой плошке — помидорный салат, именно такой, как я люблю: половинки томатов были перемешаны с фиолетовыми кружками лука, залиты подсолнечным маслом с уксусом и очень густо поперчены. На тарелке нарезана крупными ломтями копченая треска — ее белое слоистое мясо под коричневой корочкой отливало перламутром. Сваренные вкрутую яйца залиты майонезом. Зеленые стрелы порея. Застывшая снежной глыбкой сметана. Малосольные огурцы. Маринованные грибы. Дымчато-жирная селедка, разрезанная на четыре части — вдоль и поперек. Баклажанная икра. Кусок холодной отварной говядины. Кувшин с квасом.

— Сойдет? — спросил Шарапов, и мне был слышен серебряный звон гордости, засурдиненный удилами скромности утомленного признанием мастера.

— М-м-м-а-а! — вырвался у меня сдавленный вопль.

— Тогда прошу к столу. — Шарапов растворил дверцу духовки, оттуда извержением рванулся по кухне совершенно сказочный — очень земной — аромат горячего хлеба и печеной картошки. В деревянное корытце он сгреб с решетки большие белые картофелины и накрыл их разрезанной пополам буханкой поджаристого хлеба, уместил на столе и вытащил из морозильника заиндевевшую бутылку «Экстры»: — Начнем, благословясь…

Минут пятнадцать я ничего не слышал, не видел и, уж конечно, говорить не мог — я только ел, ел, ел, я плавал в волнах обжорского наслаждения, и ничего на свете, кроме этого прекрасного стола, для меня не существовало. Мне было страшно подумать, что я мог отказаться от приглашения Шарапова и всего этого блаженства для меня не существовало бы.

От тепла, от вкусной еды, от двух больших рюмок ледяной водки я опьянел. Шарапов брал из корытца картофелину, сжимал в кулаке, пробуя на спелость, разламывал ее пополам, клал в середину кусок янтарно-желтого масла и подкладывал на мою тарелку — рассыпчатую, белую, еще дымящуюся. А я только мычал, выражая стоном всю признательность кормильцу, всю мою благодарность человека, который уже почти сутки ничего не ел.

Когда я опомнился от своего гастрономического припадка, то увидел, что еда на тарелке генерала почти не тронута — я самостоятельно нанес столу невосстановимый ущерб. А еще были целы маринованные грибы и холодное мясо.

Шарапов, видимо, заметил мое смущение и одобрительно похлопал меня по спине:

— Ешь, ешь. В старину нанимали работников по аппетиту.

Я отрезал себе ломоть мяса — никак я не мог превозмочь себя и сказать из деликатности, что, мол, спасибо, сыт по горло, дальше некуда. Извиняющимся тоном я пробормотал:

— Я как лесной санитар — ничего пропустить не могу…

Шарапов встал, зажег конфорку под чайником, закурил сигарету и уселся верхом на стул. Тогда я стал, давясь, быстрее дожевывать кусок — пришло время потолковать о цветах и пряниках, как любит говорить хозяин этого дома.

— Такой бы ужин в конце дела, под развязку — вместо премии, — сказал я мечтательно.

— Это еще посмотреть надо, каков конец дела будет, — блеснул золотыми коронками Шарапов. — Пока у тебя результатов не больше, чем на березовую кашу. Идеи есть?

— Да вот копошится тут одна мыслишка, не знаю даже, идея это или мятый пар…

— Будь друг, поделись — мне тоже интересно.

— Материала у меня еще для ее развития недостаточно.

Генерал усмехнулся:

— Ты, Тихонов, наверное, жалеешь, что у нас нет частных сыскных бюро — вот бы ты там развернулся: ни начальства тебе, ни дисциплины, ни отчетов — никакого отвлекающего головоморочения. Не жизнь — лафа!

— Да при чем здесь дисциплина? — возмутился я. — Честно я говорю — непонятна мне механика этих разгонов — стечение обстоятельств или вполне закономерный подбор жертв. Вот я и хотел с Савостьяновым посоветоваться, он вел дело «Рыболовов».

— Я это дело не вел, — спокойно сказал Шарапов, — но, на сколько я понимаю в этой небесной механике, аферисты «разгоняют» по вполне определенной системе…

— А что, с вашей точки зрения, служит основой системы?

— Приобщенность к делу «Рыболовов».

— Это слишком широкий круг. А мне нужно понять принцип, по которому отбираются жертвы внутри этого круга.

— Но это даже и не половина дела — нам ведь надо понять, КТО отбирает, а не КАК отбирают.

— Я с этим не согласен, — твердо сказал я. — Если смотреть на вещи реально, то мы не можем рассчитывать на успех, вычисляя личность преступника. Скорее всего это один из жуликов, который при расследовании дела «Рыболовов» почему-то не попал в наше поле зрения, не был назван соучастниками и теперь за их счет поправляет свои финансы.

— Допустим, — кивнул Шарапов.

— Но у меня есть некоторые соображения о его личности. Этот аферист не простой уголовник. Он ловец душ. Я уверен, что его налеты тщательно продуманы в части того, у КОГО можно взять, а не сколько. И для его поимки я вижу только один путь…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: