— …книжку… мне… Валентин… дал… получи… говорит… за меня… а я у тебя… вечером… заберу… а то мне… некогда… А тебя, мол… Николай… очень я уважаю… Ну и черти!.. вот ведь… подвели меня как…
— А кто с ним был еще? С Валентином?
— Саня… ух, веселый… парень… Все… говорит он… полова. И все говорит… лабуда… на этом свете… только дружки… это важно… вот ведь… черти…
— Вы давно знаете Саню и Валентина?
— …Валентина?.. Саню?.. Давно…
— Сколько лет?
— …лет?.. да нет… какие там… года… Дня три знаю.
— А чем они занимаются?
— …занимаются?.. черт их знает… шахтеры… они… и еще… рыбаки… денег у них — завал… три дня пили… за все сами… платили… главное… говорят… друга… верного в жизни… найти… а деньги… это фуфло…
— Ты с ними где познакомился? — спросил Поздняков.
Буфетов поднял на него ярко-синий бессмысленный глаз, поводил плавно пальцем перед носом и сказал:
— А ты мне… не тычь… я те… не Иван Кузьмич… Ты мне… окажи уважение… как Саня с Валентином… я те все… расскажу…
— Вот и рассказывай, братец, где и как познакомились, — покивал кудрявой огромной башкой Васильев, и я невольно подумал, что вот в этой-то башке никогда не углядишь, чего там думается.
— …познакомились… да… в пивной… где же еще-то?.. хорошие ребята… ух, веселые… угощали меня они… уважаем мы тебя… говорят… за то, что ты… Николай… человек… справедливый… Как скажешь — в точку… и посоветуешь по совести… и повеселиться… с тобой… от души…
— А когда они вам сберкнижку дали?
— …Дали?.. сегодня дали… утром… опохмелиться нечем… деньги все… у них… наличные… вышли… они дали… мне книжку… говорят… сними, Николай… вклад… он все равно… предъявительский… а у нас… дело срочное… а ты с деньгами… подъезжай… в поплавок… в ресторан на набережной… и мы туда… приедем…
— Почему же они именно вам дали сберкнижку?
— …сберкнижку?.. а кому же… еще давать… известно — честнее… меня… не найдешь… и обратно… мы все-таки… закорешились… друзья мы… обратно… я понимаю… деньги — чешуя… друзья дороже…
Я подмигнул Васильеву, и он вышел вслед за мной в коридор.
— Пустое это дело, Боря. Провели они нас и в этот раз.
— Да, этот пьянчуга — живец. Когда его забирали из сберкассы, они где-то рядом наблюдали. Обидно, в двух шагах от них прошли.
— Значит, они теперь знают, что сберкассы для них закрыты.
Васильев неожиданно засмеялся.
— Ты чего? — удивился я.
— А это смешно они придумали — пустить на проверку живца. Если он получит деньги — все в порядке, а нет — то им его не жалко.
— Это их стиль, если хочешь — почерк. Они в каждом эпизоде находят себе мальчика для битья. Ладно, с этим надо кончать. Сделайте на него установку подробнейшую, и надо подержать его под наблюдением, хотя мне и не верится, что он увидит когда-нибудь своих веселых друзей.
— От тебя зависит, — усмехнулся Васильев. — У тебя в кабинете на опознании друзья могут встретиться вновь.
— Разве что, — я открыл дверь в кабинет и позвал Позднякова:
— Поехали, Андрей Филиппыч, у нас дел полно…
На обратном пути шофер не гнал, и не знаю, от этого ли или от постигшего разочарования, всю дорогу сидел Поздняков прикрыв глаза, и только по тому, как быстро сплетал он и расплетал пальцы, я видел, что он не дремлет, а о чем-то напряженно думает.
И я думал — о Панафидине.
Взяв у меня ключи от лаборатории Лыжина, Панафидин подтвердил мое предположение. Я был уверен, что он придет в лабораторию до назначенного часа, и скорее всего его визит должен состояться ночью. Он парень неленивый и, наведавшись в лабораторию без меня, когда его не будет отвлекать и смущать мое назойливое участие, он сможет с чистой совестью приехать завтра утром еще раз — дело того стоило.
У него в руках сейчас была связка ключей, и один из них — тяжелый сейфовый ключ с резной сложной бородкой — должен был волновать его сейчас особенно остро. За двумя поворотами этого ключа лежал лабораторный журнал, где подробно описывалась — изо дня в день, от опыта к опыту — тайна постижения волшебного препарата, магического лекарства против страха, транквилизатора с условным названием метапроптизол, который сулил все, что может дать человеку удачливая ученая карьера: славу, независимость, премии, восторженный шепоток за спиной, уважительно-завистливые поклоны коллег, собственный исследовательский институт, участие в самых представительных международных встречах, ощущение сладостно-возвышенного одиночества — впереди эпохи на четверть века, радостный, благодарный ропот всего осчастливленного человечества, золотистое свечение нобелевской медали в руках у шведского короля Густава — везде, повсюду, только ткнись в любую дверь, и встретят тебя счастливые и любящие люди тортом «Хлеб-соль»…
И я не верил, что Панафидин, если только у него самого в сейфе не лежит собственный метапроптизол, сможет удержаться и не наведаться сегодня ночью в лыжинскую лабораторию, дабы в часы ночные — самые тихие, спокойные, самые творческие — заглянуть в лабораторный журнал, где для него все будет ясно, понятно, бесконечно интересно — в самом начале там еще общие мысли и идеи, потом в круговерти недоступных мне формул и значков увидит Панафидин зерно раскола, и эта идея, не облеченная еще плотью сотен опытов, вызовет у него усмешку и озадаченность, потому что она еретична, она ни с чем не сообразна, она противоречит всему сделанному ранее, и Панафидин еще не привык к мысли, что именно эта еретическая идея, петляя в лабиринте неведомого, привела к получению заветного, всемогущего, вседающего и такого недоступного метапроптизола.
Глядя из окна дребезжащего трамвая на пустеющую постепенно вечернюю Стромынку, я думал о том, как бьется сейчас Панафидин разумом о несокрушимую и безмолвную стену отчаяния. В его руках были ключи, которые открывали дверь в сказочный мир осуществившейся мечты. Но для этого надо было сделать шаг, превращающий серьезного ученого в воришку, и такой поступок даже для Панафидина, — живущего по принципу «грех не беда, молва нехороша», был невыносимо мучителен.
Долгие часы проведет он сегодня в размышлениях о том, что скорее всего во время опечатывания документов я не дам ему подробно ознакомиться с ними, и с того момента, как, оприходованные специальным актом, они лягут в мой несгораемый шкаф, доступ ему к материалам о получении метапроптизола будет закрыт.
Сначала он будет гнать от себя мысль о том, что можно пойти ночью в лабораторию и посмотреть журнал. Потом холодные и скользкие мыслишки начнут еле слышно подшептывать, что есть понятие научного прогресса, гораздо более глубокое и важное, чем микроскопический вопрос о приоритете, — проблема в принципе важна для тысяч людей, и всем страждущим глубоко безразлично, чье имя записано в авторском свидетельстве — Лыжина или Панафидина. Кроме того, неясно, кто из них вообще добился лучших результатов. И сколько еще воды утечет за время болезни Лыжина. И если вдуматься, то это антигуманно, и антинаучно, и антигосударственно — держать под спудом ценные, хотя, наверное, и незавершенные работы. Кроме вреда от этих междоусобных счетов, имеющих так мало общего с наукой, ничего не происходит. Ведь действительно глупо: если объединить усилия его лаборатории с теми результатами, которых добился Лыжин, можно было бы в кратчайший срок передать в промышленность технологию уникального лекарства. При этом не стоит забывать о конкуренции со стороны западных фармакологических концернов — они тоже не дремлют, и их сотрудники почему-то не страдают нервным истощением. В конечном счете ему, как ученому, вложившему столько сил в получение метапроптизола, просто профессионально любопытно взглянуть — каким путем двигался Лыжин. Возможно, он достиг каких-то интересных результатов. Тогда можно будет по выздоровлении Лыжина просто объединить их усилия, от этого и наука, и все наше общество только выиграют. И личными отношениями их было бы только правильно поступиться перед лицом такой важной задачи. В конце концов, они могут не дружить, но дело-то они одно делают, и тут уж не до личных симпатий и антипатий. И никто Лыжина обделять не собирается — если он не шарлатанил, то ведь авторскую заявку можно и от них обоих составить…