— А что, он тоже красавец, Мурзаев? — исподволь заводил Политкин, простодушно кругля глаза на Фурманиху, которая в этот момент отбирала у невзрачного на вид Мурзаева сковородку, потому что не могла допустить, чтобы кто-то в ее присутствии занимался бабьим делом.
Фурманиха, на миг оставив сковородку, выразительно свела костлявые ладони:
— Что за вопрос!
— А я?
— Ты. Ты больше, чем красавец! Я не знаю, сколько девчат помрут из-за тебя, дай бог им радости…
— А Колька? — трясся Политкин, кивая на одессита, склонившегося над гитарой в своей неизменной шоферской кожанке и с трубкой в зубах.
— Софочка, София Павловна, мечта мальчишечья, где вы теперь? — шепелявил Николай.
— Талант! — восклицала старуха, и голос ее поднимался до немыслимых высот.
— А лейтенант? Старуха в избытке чувств закатила глаза: не хватило слов…
— На что ты все-таки живешь, мать? — спросил однажды Николай, пыхая своей трубкой.
— Один бог знает, — вздохнула она с ласковой улыбкой. — Так, кручусь. Принесут на продажу десяточек яиц по рублю, им же некогда по базарам бегать, весна на носу, я и продам. Вы думаете, что можно заработать? Десять рублей за десяток, а то и того не дают.
— А прибыль откуда?
— Я знаю? Бог дает…
— Интересная арифметика, — сказал Николай, и старуха кивала, заранее соглашаясь. — По рублю берешь штуку, за десятку продаешь десяток, а себе что? Как в том анекдоте — один навар. И деньги в обороте.
Тут уж все не выдержали, покатились со смеху.
— Смейтесь, смейтесь. А я для добрых людей стараюсь…
Андрей вспомнил разговор с Сердечкиным и, воспользовавшись непринужденностью обстановки, спросил:
— А что у вас говорят об этом выстреле в стеклодува?
Старуха чуть вздрогнула, легкая тень скользнула по сморщенному ее лицу.
Может быть, само слово «выстрел» прозвучало неожиданно.
— Э, то ему померещилось, — отмахнулась она и, отвернувшись к плите, стала усердно перемешивать с луком шкварчавшее сало, и в этой торопливой реплике чувствовался словно бы испуг или желание успокоить себя, отогнать страх. — Помстилось мужику, бо у его это самое, — она, не оборачиваясь, повертела у виска, — он же с Прикарпатья сюда удрав…
— А там что случилось, на прежнем-то месте жительства?…
— Шоб я так жила, если меня это интересует, мало мне своих хлопот… Да разве я что знаю, ничего не знаю! — неожиданно запричитала она. — Вы з им поговорите, он же сусед наш, Ляшко, рядом дверь… Ой, консерва пригорела, господи боже мой! И сколько тут мяса? Вы же такие здоровые все, прямо загляденье, вот я вам сюды яичков набью…
И уж трудно было с ней справиться: шмыгнула в комнату, и через минуту кухню объял яичный аромат — сковорода стала прямо неузнаваемой от пузырящейся желто-белой шипящей смеси…
Бараки, каждый на две квартиры, еще довольно крепкие, рубленые, под черепицей, тянулись до заводских ворот, выходя террасами на зады, к полю. За полем чернела стена лесов.
Сутулая фигура Политкина маячила у крытой брезентом взводной полуторки. Вот он прошелся вдоль сараев, остановился на миг, завидев Андрея, и снова затопал, подбивая сапог о сапог — морозец заворачивал крутой.
Позади послышался скрип шагов, и перед лейтенантом возникла живая гора в тулупе, перепоясанном ремнями. Застыла, издав короткий смешок, и чуть заметно, в приветствии, тронула рукой мохнатую кубанку.
Лихие казачьи усы, старшинские погоны на могучих плечах…
— Ты, значит, и есть командир? — гулко, как из бочки, спросил старшина и как будто усмехнулся. — Будем знакомы, здешний участковый. — Он снял варежку и с размаху ударил Андрея по руке каменной своей ладонью: — Все ждал, когда зайдете, да вот, как это говорится, если гора не идет к Магомету…
— Наоборот…
— Ну, нехай наоборот, — согласился он, слегка переменившись в голосе. — Ты все ж таки лейтенант, а тут всего лишь лычка крестом… — коротко заржал вскинул голову. — Так что все закономерно.
Какая-то чуть заметная натянутость ощущалась в его неуклюже-напряженной фигуре, отрывистом голосе, в этой манере норовисто задирать голову. Наверное, впрямь следовало зайти представиться, тем более что Сердечкин говорил о контактах и называл… Как же его фамилия?
— Довбня, если не ошибаюсь? — вспомнил наконец.
Старшина даже руки раскинул, явно польщенный, впрочем, тут же, не без иронии, укоротил свой порыв.
— Гляди, мы, оказывается, известные… А я за тобой или, вернее, за вами, товарищ лейтенант.
— Все равно…
— Ладно, все же я по годам тебя старше. В партизанах — не то что в армии, чины-то шли помедленней. Так вот, надо бы нам пройтись на хутор, поглядеть по хатам.
Он приглашающе тронул Андрея за плечо, и они направились вниз по тропе к полю…
— Я к вам вообще-то собирался, — сказал Андрей примирительно. — А зачем, собственно, в хутор?
— Не дает мне покоя этот выстрел, а тут заявился ты, вместе и пройдемся, обычная ночная проверка. Посмотрим, как живут-поживают.
— А… удобно?
— Хе, участковому положено, а не просто удобно. Не нравится мне этот выстрел, совсем не нравится. Гостей сейчас в хатах полным-полно, каждый день новые, ловкому человеку затеряться легче, чем на сапог плюнуть.
То, что Довбня называл «гостями», был пришлый, приезжий люд из центральных областей, кинувшийся сюда, в плодородное Полесье, от разрухи и голода послевоенного неурожайного лета. Еще на станции в полковом городке видел Андрей мчавшиеся товарняки, облепленные людьми с котомками и мешками. Засуха вконец подломила кое-где оставшихся без крова крестьян, и они ехали сюда, к незнакомым собратьям, повинуясь извечной надежде на выручку — купить картошки, зерна, а то поработать в приймах, только бы пережить тяжелую годину.
Хаты, что победней, были переполнены. Спертым духом прелого сукна, портянок, человечьей беды ударяло в лицо, едва Довбня распахивал дверь в сенцы. Люди спали на лавках, на полу, и не сразу можно было отыскать самих хозяев.
Старшина проверял документы, покачивал головой, иные были вовсе без «бумаги», но сам вид их — изможденный, замученный да торопливый брянский говорок в ответ на вопросы милиции начисто исключали всякие подозрения.
— Рази нам тут праздник! — вдруг вздымалась из темного угла встрепанная спросонок бабья голова. — Я вот с дитем. Нам бы мучицы малость, мы и уедем. Смилуйся, ради господа…
— Да кто ж тебя гонит, спи…
— Вот и документ…
— Не надо документа. Отдыхай, мать. А то вон дите спугаешь. — И доставал из бездонного кармана запыленный осколок сахара, совал бабе для малыша.
— Дай тебе бог, начальник…
Довбня отворачивался, махал рукой. Как бы невзначай заводил разговор о крестьянских делах, мужики оживлялись.
— Нам бы до весны обернуться, весной-то и солнце кормит. А там, гляди, и отсеемся. Семена-то нашему «Рассвету» дали, бережем, а уж сами ладно-ть, председатель отпустил, нешто мы задержимся тута, резону нет, семьи нас ждут. А пока, стал быть, вот горюем.
— Не забижают хозяева?
— Что вы, бог с вами. Делются.
— Ну-ну…
Оставляя хату, Довбня, как правило, зажигал в сенцах спичку и, если обнаруживал в углу покрытую мешком кадушку, звал хозяина с лампой.
— Совесть есть, Прокопий? Хоть бы постояльцев постыдился, такой год, а ты самогонку завел…
И Прокопий, или Сафон, или Грицко начинали клясться всеми святыми, что поставлено для выпечки хлеба, какой самогон! Но Довбню не так-то просто было обмануть, он брал тесто на язык, каким-то ему одному известным образом определял его истинное назначение и уж тут не мешкая просил соли. По тому, как торопливо подавал хозяин соль, радуясь, что легко отделался, ясно было, что Довбня прав.
Довбня для порядка бросал горсть в опару — самогона с такой приправой не получится.