Временами мы завидуем довоенным пограничникам, от которых требовалось только смотреть да слушать. Ну еще, конечно, стрелять хорошо, совершать долгие переходы по каменистым тропам и, если надо, стоять на рубеже Родины до последнего дыхания. Все это мы тоже умеем. Во всяком случае, так нам кажется и так говорит начальник заставы в минуты неторопливых перекуров в беседке. Но, кроме того, мы обязаны хорошо разбираться в радиоаппаратуре. Потому что нынешняя граница охраняется более зрячей и чуткой, чем просто глаза и уши, современной техникой.
Говорят, когда-то прожектора на границе светили чуть ли не всю ночь. Теперь мы включаем их лишь изредка и не как-нибудь, а точно в нужном направлении, чтобы осветить цель, посмотреть, что такое появилось в пределах досягаемости радиоволн, — шлюпка заблудившегося в море рыбака или в самом деле нарушитель границы. А поскольку такие случаи редки, то получается, что включение прожектора для нас, прожектористов, радостно, как праздничный фейерверк.
Это очень красиво, когда дымящийся световой столб падает на волны. Сразу в луче появляется множество мельтешащих серебристых точек невесть откуда взявшихся ночных жучков и мотыльков. Ослепительно вспыхивают пенные барашки, кажется, что они торопятся, бегут и не могут убежать, завороженные светом. А луч невесомо скользит над волнами, замирает у берега, и ты видишь, как возникает из тьмы чудная картина в черной раме — живописное нагромождение прибрежных камней, живая радуга над прибоем, склонившиеся над водой кривые сосны, белые на фоне угольной ночи. И тогда совсем немного нужно воображения, чтобы представить себе фантастический мир, выхваченный из неведомых далей вселенной, показанный нам чудесным лучом.
Каждый раз, когда выкатываю свое зеркальное чудо из домика на открытую площадку, я говорю себе, что не имею права увлекаться красотами природы, что мое дело — искать не фантасмагорию, а самое обыденное. Но всегда на какой-то миг забываюсь и, да простит меня наш строгий начальник, хоть на секунду, а все же задерживаю луч, исходя вовсе не из потребностей службы.
И в этот раз, когда среди ночи производил минутный контрольный осмотр своего сектора, залюбовался прибоем на соседнем мысу. Есть там такая щель в камнях, откуда даже при слабой волне выбрасывает высокие фонтаны брызг. Сейчас волна шла балла на четыре, и из щели выхлестывал сверкающий веер, растекался по ветру и опадал, оставляя медленно тающую радугу. И вдруг я увидел в этой радуге, как что-то серебристое шевельнулось среди таких же серебристых камней. И я разглядел силуэт человека с большим полотнищем в руках, показавшимся мне приготовляемой к плаванию надувной лодкой. Человек присел, закрывшись от слепящего света, слился с камнями. Но я уже держал его, зная, что никуда он теперь не денется, что в луче невозможно даже на секунду открыть глаза, не то чтобы бегать по камням.
«Вот, значит, кто убил козу, — сразу поверил я, — вот из-за кого мы изодрали коленки в поисках гильзы», — и обрадовался горделивой радостью охотника, до конца выследившего дичь.
Вскоре в луче показалась вызванная с заставы тревожная группа, и я выключил прожектор, чтобы не мешать своим.
Я точно знал, что там происходило на берегу. Еще ничего не видя после прожекторного света, нарушитель таращит глаза в темноту, стараясь разглядеть пограничников, обступивших его. Подавленный и испуганный, он идет куда ему велят, забыв про свое имущество. Но пограничники дело знают: осмотрят каждую впадину между камнями, подберут каждую брошенную или спрятанную вещь, каждый клочок бумаги…
Но все это называемое интригующими словами «брать нарушителя» происходит без меня. Я сделал все, что от меня зависело, и теперь должен, как говорится, продолжать нести службу. То есть делать то, что делал вчера и позавчера, и каждую предыдущую ночь, когда не было никаких нарушителей и вообще ничего не произошло. Это кажется мне немного обидным: я обнаружил, и я же в стороне. Но делать нечего, приходится утешать себя привычней мыслью, что граница только тогда надежно охраняется, когда каждый пограничник хорошо выполняет то, что ему положено. И не суется не в свое дело.
Наверное, я был похож на кота, у которого отняли мышь, потому что, когда вернулся в операторскую, сразу услышал слова утешения:
— Ничего, скоро рассвет, на заставе все узнаем, — сказал сидевший у экрана оператор, рядовой Кузовкин.
— Отставить разговоры! — сердито крикнул начальник РЛС, младший сержант Байрамов. Мы удивленно посмотрели на него. К разговорам в операторской сам же Байрамов всегда от носился снисходительно: разговоры поддерживали служебный тонус, потому что в долгой тишине под мерный гул преобразователей недолго было и задремать даже с открытыми глазами. Бывало такое: смотрит человек на экран, а ничего не видит, спит.
— Отставить разговоры, — повторил Байрамов. — Теперь глядеть надо, — У нас говорят: змеи никогда не приходят в одиночку.
На все у этого Байрамова своя примета или присказка. Не всегда он высказывал их к месту, но теперь возражать было нечего. И в самом деле, так хотелось поговорить о таинственной белой фигуре, мелькнувшей в луче, повспоминать то, что было и чего не было. Но не следовало отвлекаться.
Оставшиеся до рассвета два часа мы просидели почти молча, Еще несколько раз бегал я к своему прожектору, обшаривал голубоватым лучом волны и камни. Но все было тихо, как вчера, и позавчера, и каждую предыдущую ночь.
— Ничего, — утешал меня Кузовкин, когда мы по серой утренней тропе возвращались на заставу. — Тебе еще повезло. Другой за два года службы ни разу живого нарушителя не увидит.
— Чтоб их вовсе не видеть!
Но я лукавил. Очень даже хотелось поглядеть вблизи на «своего» нарушителя. И очень я опасался, что начальник заставы не учтет этого моего желания.
Так и получилось: к нашему приходу нарушитель был уже отправлен в отряд. Как и вчера, сидел у телефонов дежурный, как вчера, стоял на крыльце прапорщик Сутеев, выглаженный, отутюженный, встречал восход солнца. Я взглянул на тропу, ведущую к поселку: может, и Таня придет, как вчера? Но Таня, видно, спала в это утро спокойным сном. И я, помаявшись в одиночестве с еще не остывшим своим возбуждением, пошел спать.
Утром, то есть уже днем, когда подняли нас по общему подъему, прибежал в спальню дежурный по заставе, крикнул с порога:
— Алексеев — к начальнику!
«Вспомнили наконец», — подумал я, не торопясь оделся и пошел в канцелярию выслушивать заслуженную (как мне казалось) благодарность.
Начальник заставы сидел зеленый, невыспавшийся. У него были пухлые щеки добряка. На первом году службы я думал, что вид этот обманчив — так безжалостно выматывал он нас учебными тревогами, потом понял, что начальник-таки добр. Только армейская доброта отличается от гражданской. Она суровее, беспощадней и… самоотверженнее. Когда надо было позаботиться о ком-то из нас, бестолковых и неумелых, начальник не жалел себя.
Сейчас начальник показался мне обрюзгшим и постаревшим. Он устало из-под бровей посмотрел на меня и сказал то, чего я меньше всего ожидал:
— Как вы насчет сверхсрочной?
Мне приходилось слышать его беседы со старослужащими на эту тему, всегда они были долгими и задушевными. И вдруг такая прямота. Что это — недоверие? Или наоборот?
— А что? — спросил я в растерянности.
— Конечно, сразу ответить трудно. Но вы подумайте.
И тут он вынул и положил на стол знакомые мне газетные вырезки.
— Читали?
— Так точно.
Он снял фуражку, строго, совсем как наш учитель по физике, поднял глаза и постучал пальцем по листкам.
— Вы понимаете, что здесь задет не только лично Курылев, но и честь заставы?
— Так точно! — машинально ответил я. Хотя, если говорить совсем откровенно, о чести заставы я как-то и не подумал.
— Некий литератор, видимо, имея только предположения, бросил тень подозрения на память человека. Наш долг опровергнуть это. Или… или подтвердить. Вы меня понимаете?