— Володька, — срывающимся голосом смог, наконец, сказать Сибирцев, — что ж ты, вражья душа, молчал? Хоть бы слово… Убить тебя мало.

Михеев, обеими ладонями слегка отстранив голову Сибирцева, внимательно рассматривал его лицо, отмечая про себя и темные круги под глазами, и резкую морщину над переносицей, и глубокий, полный какой-то затаенной печали взгляд.

— Стареем потихоньку, — он снова слегка усмехнулся.

— Ну, ты-то как яблочко… Пусти, ну тебя к черту. Совсем, понимаешь, расстроил…

Михеев захохотал.

— Ну, Мишель! Расстроил, видите ли, его, сукина сына! Да я нарочно попросил ничего тебе не сообщать, думал, обрадую. А он — расстроился!

— Ты давно здесь? — Сибирцев, рассыпая табак, смог наконец скрутить цигарку, жадно закурил, поперхнулся, отплевываясь табачной крошкой.

— Как тебе сказать? В Чите недавно. Работаю в губкоме. Продразверстка и все такое прочее. Не соскучишься. Но чувствую, что это вроде как передышка. А ты? Хотя чего я спрашиваю? — засмеялся он. — О тебе я уже в курсе. Но, честное слово, Мишель, узнал, лишь, когда встал вопрос о баргузинской операции. Ребята наши сказали. Я и уговорил их поручить это дело мне. Будешь теперь у меня под крылышком. Не боишься?

— Нет, все-таки ты вражья душа.

— Но почему?

— Потому что.

— Что-то неясно говорите, господин бывший прапорщик.

— А тебя что, в чине повысили, что ли?

— Какое повысили! Еле ноги унес. Ты уходил, если мне не изменяет память, в январе прошлого года…

— Изменяет. По воде шел. Апрель это был.

— Ну, значит, в апреле. А я недавно, в октябре. Последние месяцы — да ты должен помнить — совсем туго приходилось. Но кое-что все-таки сделали. Их высокое благородие Григорий Михайлович Семенов дорого бы дал, — Михеев легко хохотнул, — за те бумаженции. По слухам, правда, не проверенным, половину своей контрразведки в расход пустил. Бушевал. А япошки наши — это надо было видеть — улыбались так, что шире невозможно: уши мешали, а сами готовы себе харакири сделать. Крепко мы их прижали. Они-то уж и Приморье, и Забайкалье, и все вокруг поделили, и авансы нашему атаману выдали, а мы им — фигу. Обернутую в их собственные расписки. Ничего? Вот так. Ну ладно, при случае расскажу, это все прошлое. Что сейчас вспоминать. Давай-ка, Мишель, двинем ко мне, приведешь себя в порядок, побреешься…

Сибирцев машинально провел ладонью по подбородку: скрипит.

— А дело?

— Потом и делом займемся. Или, может, в баньку? Время есть, попаришься. Ты там, в вагоне, случаем никакого зверя не подцепил? Смотри, дорога дальняя, сыпняк свалит, считай, так и зароем, без отпевания.

— Ну-ну, не пугай. И не подлизывайся. Все равно не прощу. Поехали. Ты вот моего Алешку на всякий случай в баню отправь. Мы-то с тобой, брат, двужильные, а ему чего рисковать? У него еще все впереди.

7

Тронулись в путь, едва свечерело. По Селенге вилась легкая поземка, сильно морозило, и над лошадиными мордами колебались облачка пара. В трех передних розвальнях разместились пятеро ребят из губкома комсомола, Сотников и двое кооператоров из бурят, местные. Эти последние были бойкими и тертыми мужиками, на них можно положиться. Завершали обоз сани, где ехали Михеев с Сибирцевым. Тут же, накрытый попоной и обложенный сеном, затаился ручной пулемет. Правил лошадью укутанный в просторную доху Жилин.

Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист, чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.

Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердито-неразборчивым окриком.

Все было, по сути, готово еще утром, так что день ушел на отдых, баню, разговоры да отработку всяческих мелочей и случайностей, которые могли приключиться в дороге. Это Михеев настоял, чтоб выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить проезжих. Народ в уездах пуганый. Днем еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.

Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись, друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои кольты и маузеры. От греха, чем черт не шутит.

Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.

Закряхтел переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.

— Так что было после Яши? — негромко спросил Сибирцев.

Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах. И Михеев и Сибирцев знали твердо: одно сказанное слово — и крышка всем. Несчетные дни и ночи жили как на вулкане, готовые к аресту, пыткам, жестокой смерти. Сибирцеву была хорошо известна семеновская контрразведка: бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники — грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу ради любой денежной или иной награды. Мертвый мог бы заговорить в их руках. А Яша молчал. Потом Сибирцев присутствовал при его расстреле. Он должен был присутствовать: у него не было другого выхода.

Нет, внешне Сибирцев не изменился, может быть, жестче обозначилась тогда морщина на лбу, над переносицей. Да вот и все. А позже пришел и ему приказ: немедленно уходить. Михеев выстроил удобную версию, совпавшую с затянувшимися апрельскими боями под Читой, и Сибирцев ушел. А Михеев остался…

Что было после Яши?..

В мае двадцатого РСФСР признала верхнеудинское правительство, и встал вопрос об объединении всего Дальневосточного края. Среди японцев это сообщение вызвало переполох. Единственный расчет оставался на Семенова, на его забайкальские владения, на то, что будущее единое правительство Дальнего Востока оставит Семенова хотя бы атаманом казачьих войск Забайкалья. В противном случае Япония снимает с себя всякую ответственность за прекращение гражданской войны. Одновременно японский генерал Оой отдал приказ готовить немедленное наступление на Амурскую область, на Хабаровск. И в этот самый момент во Владивостоке было опубликовано воззвание, где полностью и со всеми подробностями излагались планы японского командования. Взрыв бомбы произвел бы меньший эффект. Представители дипломатических консульств взяли японцев, что называется, за горло, требуя объяснений по поводу их территориальных притязаний. Начальник японской дипломатической миссии при штабе экспедиционных войск граф Мацудайра вынужден был официально заверить союзников, что Япония никаких захватов делать не собирается. Была перехвачена телеграмма генерала Ооя: «Все наши планы становятся известными. Коммунисты имеют о наших планах документы… По приказу военминистра в Хабаровск подкреплений послано не будет…»

Теперь уходил и Михеев. Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…

Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: