— Пока один Щепкин, — сухо подытожил Ступин. — Сколько он продержится?
— Вроде мужик крепкий… Неделю-другую чекистам этой кости хватит.
— Будет держаться, — подтвердил Ступин. — Понимает, что только мы его можем выручить…
Полковник говорил не то, что думал. Он не собирался и пальцем шевельнуть, чтобы выручить Щепкина.
Последнее время Ступин все больше и больше тяготился тем, что он, боевой офицер, сумевший под носом у красных сколотить подпольные отряды, должен подчиняться штатскому, штафирке и краснобаю.
Такие, как Щепкин, проворонили Россию, отдали ее комиссарам. Вместо того, чтобы стрелять, пороть и вешать, рассуждали в думах и земствах о конституционных свободах, устраивали говорильни и закатывали банкеты по любому поводу.
Через войскового старшину Раздолина Ступин уже пытался наладить прямой контакт «Добровольческой армии Московского района» с полковником Хартулари. Но кадетские политиканы, вроде Астрова, Степанова и князя Белосельского-Белозерского, отиравшиеся возле Деникина, связывали полковника по рукам. Не без их наущения генерал решительно заявил, что «Национальный центр» в Москве представляет единственное руководство, имеет приемлемую в данной обстановке политическую платформу и финансирование боевых ударных групп может осуществлять только через эту организацию.
Теперь же, с провалом «дяди Кокки», все менялось. Полковник Ступин становился не только военным, но и политическим руководителем предстоящего выступления. Теперь он пожнет все лавры, ухватит в собственные руки всю славу.
И будьте покойны, господа, полковник Ступин не выпустит ее из рук!
— Немедленно прикрыть все адреса. Временно оборвать все контакты… Руководство беру на себя, — сказал Ступин и поднялся за столом.
Жилистый, поджарый, как матерый волк. С длинными, хваткими руками.
Ощутил молчание кассира и нехотя добавил:
— Думаю, что «Национальный центр» с этим согласится.
— Митинг, что ли, с голосованием будем устраивать? — хмыкнул Тихомиров. — Нет уж, накось выкуси! Дело нужно делать.
— Рад, что мы понимаем друг друга…
— Отчего же нам друг друга не понять… Может, «дядя Кокка» сейчас на Лубянке дает самые подробные показания. Такой вариант тоже исключать не следует.
— Алферов меня больше не увидит. До нашего выступления все связи «Национального центра» со мной будете осуществлять вы. Эту квартиру забудьте. Я дам новую явку… Где деньги организации?
— Нет денег, Алексей Петрович. Самый пустячок остался. Тысяч тридцать всего и наскребется.
— Плохо… Откуда Щепкин получал деньги?
— Я таких вопросов не задавал, — усмехнулся кассир. — Оно лучше, когда меньше знаешь.
— Разумно… В дальнейшем все деньги будете передавать мне.
— Понимаю.
— Отлично… Я думаю, что и дальше вы будете исполнять обязанности кассира организации.
— Но господин Хартулари…
— В создавшейся обстановке мое решение, надеюсь, будет одобрено. Предупредите всех о максимальной осторожности… Вы подстраховались?
— Есть вроде ухороночка…
Два месяца назад Ауров на всякий случай снял в неприметном доме на Палихе крохотную квартирку с отдельным выходом во двор, густо заросший дикой бузиной, черемухой и кустами сирени. В деревянном заборе на задворках была предусмотрительно расшатана доска, а под покосившимся сараем был спрятан заветный саквояж, за которым, Епимах Ауров знал наверняка, терпеливо охотился Крохин. В саквояже, присыпанном мусором, было то немногое, что удалось спасти, вырвать, сберечь от комиссаров и Советов: увесистая пригоршня золотых безделушек с дорогими камнями, тысяч на пять червонных десяток и несколько крупных бриллиантов чистой воды.
Еще от богатства оставалось переводное письмо на заграничный банк, где лежала на личном счете некая сумма в валюте… Письмо Епимах Дуров носил с собой, зашив его в подкладку люстринового дешевенького пиджака.
ГЛАВА IV
— В подпольную организацию меня вовлек бывший сослуживец — поручик Абросимов. Кроме Абросимова, я знаю еще двоих. Тоже бывшие офицеры.
Врач был встревожен и мучительно пытался сообразить, для какой надобности его так срочно пригласили в Особый отдел.
— Однажды Абросимов упомянул в разговоре фамилию Миллера, начальника окружных артиллерийских курсов…
Вячеслав Рудольфович взглянул на Нифонтова, сидящего поодаль у окна. Павел Иванович приметно кивнул и выразительно поглядел на часы. Он давал понять, что есть более важные дела, чем разговор с военным врачом, рассказывающим вещи, уже известные чекистам.
— Мне кажется, что Миллер тоже причастен к заговору. Других, интересующих вас подробностей я не знаю… Конспирация у них поставлена неплохо…
— Понятно, Викентий Максимович.
— Все это я уже рассказывал товарищу Дзержинскому, — продолжил врач и, помолчав, добавил: — Не доверяете… Понимаю. В офицерских чинах состоял, имел «Владимира с мечами», воевал у Корнилова и вдруг донос в Чека.
— Заявление, — поправил Вячеслав Рудольфович.
— Успокоить желаете… Не надо. Пусть называют как хотят. Мне это безразлично. Я не хочу лишних смертей и крови. С четырнадцатого года я воевал беспрерывно. Не в штабах, не в белых перчатках. Лекарь пехотного полка. Окопы, вши, искалеченные тела, разорванная снарядами человеческая плоть. Непробудное пьянство господ офицеров и серая солдатская скотинка, которую поднимали в атаку за веру, царя и отечество…
— Но присяга, офицерская честь, долг?
— Царя, которому присягал, уже нет, а отечеству я остаюсь верен… А потом все эти высокие слова «честь», «долг», «патриотизм» были просто расовой спесью, из которой ловкачи извлекали выгоду.
— Позволю с вами не согласиться, Викентий Максимович. Есть патриотизм в его истинном понятии. Любовь к родине, к народу, к его культуре, языку. Высокая и чистая любовь.
— Я понимаю, что такое тоже есть. Но не просто выбросить за борт весь багаж, которым нагружали тебя с ранних лет… Знаете, когда ко мне пришло прозрение? Полгода назад. Под Ростовом мне довелось увидеть двенадцать расстрелянных красноармейцев. Почти еще мальчиков. В их возрасте гимназисты боятся папенькиного ремня. А эти не сказали ни слова полковнику Уфимцеву, начальнику контрразведки. Он у нас славился умением развязывать языки…
Нифонтов резко скрипнул стулом, и лицо его отвердело. Вячеслав Рудольфович кинул на помощника предостерегающей взгляд.
— Тогда мне стало ясно, что Советскую власть не одолеть. Я снял погоны и перешел фронт. Прибыл в Москву, хотел работать рядовым штатским врачом, но меня направили в военную школу. Там меня нашли бывшие сослуживцы. Но, к счастью, я уже научился смотреть вперед.
— Правильно. Кто не умеет смотреть вперед, тот всегда оказывается позади…
У врача были глаза с нездоровой желтизной, изборожденный ранними морщинами лоб и густые волосы, оплетенные паутиной седины.
— Я не могу принять политику, которой следуют заговорщики. Они не понимают, что возврата к старому быть не может, — сказал врач, и голос его помягчал.
Внимание и ненавязчивые реплики человека с умным взглядом из-под густых бровей прогоняли опаску и настороженность. То, что одиноко ворочалось в душе, вдруг запросилось наружу.
— Россия, товарищ Менжинский, живуча как кошка… Монголы сидели у нее на шее триста лет, а она выдержала, сумела накопить силы и расколошматить орду на Куликовом поле…
— Лжедмитрия прогнала, Наполеона побила…
— Вот именно. Но нашей силе всегда не хватало идеи.
— Не скажите, Викентий Максимович. В двадцатом веке россиян прямо-таки обуревали идеи. Где собирались четыре интеллигента, там сразу возникало три партии, которые тут же вступали друг с другом в принципиальные разногласия.
— Англичане, кажется, говорят, что семь идей — это отсутствие идеи. Решения должен принимать один.
— Одна партия, — поправил Менжинский. — Та, которая дает русской силе настоящую идею.
— Именно. Но сообразить все это было далеко не просто… Сослуживцы всегда считали меня идеалистом.