Ага, вот медицинское заключение: «…значительные болезненные изменения со стороны сердечно-сосудистой системы… распространенный атеросклероз… Указанные резкие изменения протекали со слабо выраженными симптомами… обусловили смерть гр-на Сытникова… насильственная… исключается…» Ну что ж, я так и думал, царствие небесное, как говорится. А вот и опись имущества.
В описи было тридцать шесть пунктов: брюки диагоналевые б/у, полупальто бобриковое б/у, шляпа соломенная (сильно поношенная), стулья — два, кушетка — одна, вилки — три, сберегательная книжка с вкладом 134 руб. 84 коп., четыреста, долларов — по однодолларовой купюре, брошь женская бриллиантовая…
Сберкнижка, доллары и брошь — вот и все ценности, оставленные Сытниковым. В деле была справка о том, что доллары и брошь обращены в доход государства и переданы соответственно в местное отделение Госбанка и в отдел хранения ценностей областного финуправления.
— А что со вкладом в сберкассу? — спросил я у инспектора.
Она наморщила лоб, тщательно припоминая, наконец сказала:
— Мне кажется, в книжке была сделана запись с просьбой перевести эти деньги в местную церковь для погребения по православному обычаю…
Несмотря на пасмурный день, на улицах было оживленно. Дворники развешивали на домах флаги, повсюду алели призывы и транспаранты; какие-то ребята, укрепив на столбе репродуктор, опробовали его, гоняя во всю мощь модный твист или шейк, что-то в этом роде. Эту мелодию я много раз слышал в утренней передаче «Опять двадцать пять», и все-таки она не надоела, и сейчас, слушая, как музыка постепенно стихает в отдалении, я подумал, что она, наверное, и ребятам нравилась, потому что они ставили ее все снова и снова, и мелодия, постепенно угасая, провожала меня до самого дома, где жил одиноко и в одиночестве умер Аристарх Сытников. В его комнату был вселен технолог мясо-молочного завода Куреев — маленького росточка человек с длинной, как дыня, головой и могучим раскатистым басом. Художественные, огромного диапазона модуляции его прекрасного голоса гипнотизировали меня, и я никак не мог влезть в поток его рассказов хоть с каким-то пустяковым вопросом. Он рассказывал мне о перспективах индустриальной обработки мяса, о том, как уместно он получил сейчас комнату, о внедрении НОТ в приготовление колбас по новой технологии, о разводе с женой, оказавшейся неспособной к высокому пониманию счастья, о получении второй премии на республиканском конкурсе рационализаторов, о новой женитьбе на простой, но очень достойной женщине, о предстоящем приглашении работать в Москве и о том, что у него, по существу, будет отмечаться сразу три праздника — свадьба, новоселье и Первомай, и я, конечно, буду дорогим гостем на этом торжестве.
Отчаявшись остановить его, я сидел и покорно слушал, и повествование Куреева представлялось мне полноводным речным раскатом, неизменно выбрасывающим меня обратно на берег, как только я пытаюсь окунуться в него. Вот о Сытникове он только ничего не знал…
— …Ведь когда я пришел со смотровым ордером, здесь уже ничего не было. Месяц как его похоронили! — гремел надо мной голос Куреева. А я изо всех сил почему-то пытался вспомнить из курса судебной медицины раздел классификации черепов — я знал, что такие головы, как у Куреева, как-то смешно называются, но хоть убей, не мог вспомнить, как именно. А он размахивал своей длинной головой и мягко грохотал:
— И никто вам ничего толкового не скажет — здесь мало соседи контактуют из-за того, что у каждого, по существу, свой выход и отдельные коммунальные блага индивидуального пользования…
В комнату вошла молодая худенькая женщина, из тех, кто доставляет нам самые большие хлопоты, при опознании — их лица невозможно вспомнить, расставшись пять минут назад.
— Машуня, нежность моя дорогая! — дал оглушительный залп Куреев. — У нас замечательный гость из Москвы! Он, правда, приехал по делу! Но это не имеет значения! Знакомься, счастье мое!
Он так и говорил все время, завершая каждое предложение восклицаниями. Машуня, счастье его, видимо, не считала столь необходимым афишировать их духовный союз и сильно покраснела. Она протянула мне руку-лодочку и торопливо стала снимать плащ.
Я сказал, чтобы она не беспокоилась, потому что у меня все равно нет времени и я должен уезжать.
— Ни в коем случае! — бабахнул над моей головой Куреев. Я сидел, а он непрерывно ходил по комнате, и от этого у меня постепенно создавалось впечатление, будто его голос звучит из заоблачных высот. Я его даже начинал бояться. — Ни в коем случае! Машуня — прелестный кулинар! И так редко случается поговорить с интеллигентным человеком! Из столицы!
— Так до столицы езды всего два часа, — робко заметил я.
— Не говорите так! Для некоторых людей эта два часа растягиваются на целую жизнь!
Я пожал плечами, предпочитая промолчать, ибо почувствовал, что дискуссия на любую тему может увести нас слишком далеко.
— Нет, вы меня можете неправильно понять! Мы с Машуней и здесь счастливы! Ведь я нашел в ней тот идеал моих представлений! О достойном спутнике жизни! С которым я хотел пройти! Оставшийся недолгий путь!
Мне было непонятно, почему Куреев считает оставшийся ему путь недолгим, — на вид он должен, по идее, еще меня пережить. А я собираюсь прожить немало. Достойному спутнику жизни Куреева были, по-видимому, неприятны эти разговоры в моем присутствии, и она ежилась от громыхания звуковых волн, рождавшихся в недрах щуплой любящей груди супруга. Но он этого не замечал или не обращал на это внимания и, размахивая длинной головой, гремел…
— Я хочу предъявить вашим соседям фотографии двух мужчин — не видели ли они их когда-либо у Сытникова, — сказал я Курееву, достал из кармана снимки Батона и Фаусто Костелли и положил их на стол.
— Это можно! — бодро рокотал Куреев. — Но бесполезно! Как я вам уже докладывал — входы в комнаты изолированы и потому низкая коммуникабельность! И это между людьми, проживающими за одной стеной!
Как я понял, общительность Куреева была сильнее терпимости соседей.
— Я разговаривала с этим человеком, — вдруг сказала за моей спиной Машуня.
Я обернулся и увидел, что она через мое плечо рассматривает фотографии на столе. Первый раз я отчетливо услышал ее тихий невыразительный голос. Даже Куреев от неожиданности замолк, но не успел я опомниться, как он прошел звуковой барьер:
— Аналогичный случай произошел однажды с библейским Валаамом… — И оглушительно захохотал. Ему, видно, понравилась собственная шутка, потому что хохотал он долго, густо, смачно, длинными полновесными периодами. Машуня, нежность его дорогая, сильно смутилась: не то от сравнения с заговорившей ослицей, не то от хохота, походившего на горный обвал. Я дал ему высмеяться, но на этот раз вступить в беседу он не успел.
— Сейчас я попрошу вас три с половиной минуты не открывать рта, — сказал я ему таинственно и строго, и Куреев от такого хамства замер неподвижно, очень похожий со своей длинной головой и коротким туловищем на бракованные песочные часы.
— Маша, расскажите мне, пожалуйста, все, что вы знаете.
Маша еще сильнее покраснела, и в этот миг душевного напряжения она перестала быть безликой, незаметной, неразличимой. Может быть, Куреев понял свое счастье именно в такое мгновенье?
— Недели две назад, я в тот день работала во вторую смену, часов в десять утра раздался звонок в дверь, — сказала Маша, поглаживая от волнения ладонью фотографию Фаусто Костелли. — Я открыла и увидела вот этого человека. Он плохо говорил по-русски, и я еще подумала, что он или иностранец, или из Прибалтики. Он спросил, дома ли Аристарх Сытников. Ну, я ему объяснила, что Сытников с месяц уже как умер и нас вселили в его комнату. Он тогда попрощался и ушел…
— Больше он ничего не сказал?
— Ничего не говорил он. Только вид у него был очень расстроенный…
— Чего же радоваться! — не удержался Куреев. — Человек умер все-таки!..
Я строго посмотрел на него и спросил у Маши: