Карутти идет по улице. Почему-то ему нужна моя помощь. Почему-то он вспомнил именно обо мне. Почему именно, сейчас нас не касается. Дома он адрес на конверте не написал, в этом я уверен. Дома он бы наверняка воспользовался пишущей машинкой.
Итак, он идет по улице и замечает, что за ним следят. Минуточку, минуточку. А почему он идет? А почему не едет? И почему он не надпишет спокойно мой адрес, сидя в своей машине, даже если он видит, что за ним следят? Это вопрос, ничего не скажешь. Отличный вопрос. Ведь, надписав в машине мой адрес, он мог бы быстро бросить письмо в почтовый ящик.
Логично. Вот и все. Вся сценка рассыпается от первого же толчка, который она испытывает при контакте с элементарной логикой. Ну а если… А если он очень боялся тех, кто следил за ним, если он считал их способными на все? Ведь, зная, в какой ящик письмо опущено, можно спокойно подождать почтовую машину и очень вежливо попросить водителя дать просмотреть несколько писем. Если ты очень вежлив и к тому же вручаешь водителю энную сумму, вполне можешь рассчитывать на успех. В нашей благословенной стране можно рассчитывать на успех и в том случае, если ты очень груб и показываешь собеседнику пистолет подходящего калибра.
Что ж, в этом есть резон, дорогой Клиф. А надписав вымышленный адрес и убедившись, что следящие за ним видели его, Карутти мог бы быть уверен, что охотиться за письмом они не будут.
Итак, вернемся к нашей воображаемой сценке. Я откинулся на спинку скамейки, подставляя лицо солнцу, и закрыл глаза. Мрак за опущенными веками красновато-багровый. Солнце и кровь. Фу, Клиф, какая безвкусица: солнце и кровь. Жестокий испанский романс. Не хватает лишь песка, быка, красавицы, мантильи и Севильи.
Итак, Фрэнк Карутти идет по улице. Он идет мимо витрин, мимо распахнутых окон, мимо колясок с младенцами неопределенного пола, мимо всего на свете. Интересно, те двое, у которых кулаки похожи на громадные куски мяса, держатся ли они поодаль или почти не стесняются? Наверное, они почти не стесняются. Люди с большими кулаками обычно не бывают слишком застенчивыми.
Вот Карутти на мгновение останавливается у витрины.
Для чего? Для того, например, чтобы увидеть в толстом зеркальном стекле два мясистых лица, две жирные физиономии, две наглые хари. Чтобы ощутить, как по твоему телу бродит, отвратительно холодя его, страх.
Карутти ускоряет шаг. Вот и почта. Он долго копается в кармане в поисках монетки. Пальцы, вероятно, не слушаются его. Пальцы Фрэнка Карутти, которые совершеннее многих совершенных приборов. Если бы вы видели, как он работает, вы бы поняли, что я хочу сказать.
Наконец он находит монетку, сует ее в автомат и ловит вылетающий оттуда конверт. Тот самый, из-за которого я сейчас сижу на облупившейся муниципальной скамейке в Ньюпорте.
Фрэнк Карутти садится за стол. Краем глаза он видит, как те двое осматриваются, видят табличку «Просьба не курить» и тут же автоматически лезут в карманы за сигаретами. Фрэнк кладет на стол конверт и берет ручку. Все, что приходило мне в голову об этих двух соглядатаях, о почтовом ящике, наверняка обдумал и он. У него голова не чета моей. Он делает вид, что загораживает рукой адрес, который выводит на конверте. Почему он написал «Конноли-стрит»? Может быть, там когда-нибудь жила какая-нибудь Джейн или Марго, обязательно кругленькая и обязательно светленькая, потому что Фрэнк сам черняв как жук. Он держал ее за руку и вздыхал, а она все чирикала, и ему казалось, что он идет рядом с воробьем. И почему 141? А почему бы не 141? Чем 141 хуже любой другой цифры? Никто еще никогда не доказал, что 141 хуже для вымышленного адреса любой другой цифры.
Фрэнк делает вид, что прикрывает рукой адрес, но один из соглядатаев, приподнявшись на цыпочки, смотрит ему через плечо. «А еще ученый, вот кретин!» — самодовольно думает он. Если, конечно, знает, что Карутти — ученый. Теперь можно и отойти от этого балбеса. Адрес простой: Ньюпорт, Конноли-стрит, 141, Генри Р. Камински.
Карутти смотрит на конверт, а затем на небольшом прямоугольничке бумаги он пишет мой адрес, быстро наклеивает его на Генри Р. Камински, вкладывает в конверт письмо. Еще мгновение — и письмо в ящике. Вся компания довольна друг другом. Хари не спеша идут за Карутти, обсуждая, за что только платят деньги этим шарлатанам ученым, когда они такие болваны. Боже, какое это острое наслаждение — чувствовать свое превосходство над каким-то паршивым интеллигентом. Это так приятно, что хари испытывают даже нечто вроде симпатии к Карутти. Брезгливой, надо думать, но симпатии.
Карутти несколько раз прерывисто вздыхает. Ему все кажется, что если поглубже вздохнуть, как следует насытить кровь кислородом, то густой, липкий страх перестанет лежать холодным компрессом на сердце, он растворится и осядет в каком-нибудь душевном фильтре безвредным осадком, который называется памятью. Но компресс все лежит и лежит на сердце, потому что… Что потому что? Не знаю, это пока за скобками.
Рядом слышатся размеренные шаги, потом замирают около меня. Я вздрагиваю и открываю глаза. У нас всегда так. Когда боишься увидеть жулика, видишь перед собой полицейского. И наоборот. Но похоже, что друг другу они не мешают, поскольку я что-то никогда не видел их вместе. Передо мной стоит полицейский. Красавец, да и только. Загорелое лицо, спокойные, с прищуром серые глаза. Синяя, отлично подогнанная по фигуре форма.
— Задремал на солнышке, — глупо бормочу я. Почему я испугался? Не знаю.
— Вижу, — кивает полицейский и идет дальше, цепко ощупав меня глазами.
Почему я испугался? Разве в нашей благословенной стране полиция не стоит на стороне законопослушных граждан? И разве я не законопослушный образцовый гражданин? Ага, понял. Если бы я нарушал законы, у нас было бы что-то общее и мы бы быстрее поняли друг друга. Я бы знал, что делать, и он знал, что ожидать от меня. А без этого — чувство неопределенности, всегда порождающее страх.
Глава III
Вы замечаете, что я почти совсем забросил своего друга Джимми? Я тоже заметил. Но что делать, когда Фрэнк Карутти прямо-таки нейдет у меня из головы. Ну хорошо, не мог он приехать ко мне в пятницу, в субботу, в воскресенье. Может быть, то, что заставило его написать мне, и то, что он считал очень важным, уже и не так важно. Более чем вероятно. Но если бы вы знали Фрэнка Карутти, вы бы, как и я, не сомневались, что он обязательно напишет или приедет. Он не из тех людей, которые повсюду тащат за собой шлейфы неоконченных дел, незавершенных начинаний. Фрэнк, насколько я его помню, физически не выносит неоконченности, несовершенства. Это не воспитание, не пуританская мораль. Это свойство его натуры.
Впрочем, очень может быть, что вся моя конвертная концепция построена на песке. Очень может быть, что все мои реконструкции — плод праздного ума, детище бездельника, который не ругается с женой, не воспитывает детей, не подстригает газона лужайки, не смотрит телевизор, а создает себе химеры, чтобы было чем заниматься. Что ж, химера, между прочим, как цель не так плоха. Как пишут в рекламных проспектах, всегда сохраняет свежесть и яркость.
Полдня я искал адрес его бывшей жены. Еле вспомнил, как ее зовут. Я и видел-то ее несколько раз в жизни. Уже тогда, когда я только познакомился с ней в лаборатории Майера, у них с Фрэнком, шептались сотрудницы, уже были дрянные отношения. Звонить этой Бетти Карутти было бессмысленно. Кто я ей? Как я мог ей представиться? Вряд ли она помнит мое имя, разве что вспомнит лицо…
Я нажимал на звонок раз пять и уже было собирался повернуться и уйти, когда за дверью послышались шаркающие шаги, щелкнул замок, и я увидел Бетти Карутти. Я понял, что это она, только потому, что знал, кого увижу. На улице я бы прошел мимо нее раз сто, не обратив на нее ни малейшего внимания. За те года три, что я ее не видел, она похудела, порыжела и постарела. В квартире так пахло перегаром, что я не сразу сообразил, откуда это так несет. Потом понял, что от стоявшей передо мной дамы. Бетти одернула неопределенного цвета свитер, зажмурила глаза, качнулась вперед, потрясла головой, вздохнула и спросила: