— Правда, — сказал я. — Лемминги.
— Во-во, — обрадовался часовой, — они самые.
Я благополучно приехал домой, поставил машину в гараж (реле ворот сработало только со второго сигнала) и пошел посмотреть, как поживает Джимми. Что бы ни случилось, негоже так быстро забывать друзей. Ссоры ссорами, а долг долгом. Я подошел к кусту и даже не сразу сообразил, что случилось. Паутины не было. Вернее, были ее остатки, какие-то жалкие ошметки. Я заглянул под лист, где обычно сидит Джимми. Никого.
Я уселся на крыльцо и стал думать. Если человек идет от калитки к крыльцу и если этот человек я, он идет по дорожке. Если этот человек не я, а кто-то другой, и этот другой почему-то не хочет идти по дорожке, он может пойти прямо по траве. И тогда, проходя мимо Джимминова куста, он скорее всего заденет ногой паутину: Он, конечно, и не заметит, что уничтожил чей-то мир. Разве что стряхнет потом с брюк несколько прилипших паутинок.
Интересно, зачем этот грабитель пауков приходил ко мне?.. Я вошел в дом на цыпочках, осторожно, словно это не я входил в свой дом, а тот, кто не любит оставлять свои следы на дорожках. «А может быть, все это чушь, — вдруг подумал я с надеждой, — может быть, все это мое воображение, болезненная фантазия человека, который строит сам себе в зеркале рожи и беседует с пауком-крестовиком. Может быть, нужно было в свое время послушать Лину, когда она сказала мне перед той памятной ссорой: «Клиф, ты напрасно строишь из себя Чайльд-Гарольда. Ты просто-напросто маленький, обычный человечек, испуганный жизнью. Ты просто-напросто не вырос. Ты боишься людей, боишься ответственности, боишься мира и прячешь свою боязнь под маской оригинальности». Потом она плакала и говорила, что этих слов я ей, наверное, не прощу. Она была права. Я не простил, потому что она была права. Прощают лишь ложь и жестокость. Правду и доброту — никогда. А Липа была ко мне добра. Она желала мне добра, желала настойчиво и даже жестоко. И говорила иногда правду. Согласитесь, что это страшная комбинация. Жить с женщиной, говорящей правду, — это не каждому по зубам. Мне, например, оказалось не по зубам. Мы разошлись, сдав неиспользованную лицензию на ребенка, и я стал беседовать с малосимпатичным шатеном в зеркале и пауком Джимми. Теперь я еще к тому же выдумал человека, идущего по траве, человека, входящего в мой дом. Конечно, выдумал, и письмо Карутти я выдумал, и труп его выдумал, и оплывшую от джина Бетти Карутти тоже выдумал. Возьми телефонный справочник, открой его на желтых страницах, найди живущего не очень далеко психоаналитика и начни лечиться. Врач вежливо сообщит тебе свою таксу, уложит на кушетку и начнет получать с тебя по пятьдесят НД в час, попутно выясняя, не испытывал ли я в детстве желания убить отца или кастрировать себя. И то ли выяснится, что ты действительно хотел убить отца после того, как он не пустил как-то раз тебя с приятелями в кегельбан, то ли станет жалко пятидесяти НД в час, но ты выздоровеешь. Ты спустишься со своей вымышленной орбиты на орбиту истинную, насыщенную заботами, ибо только заботы делают человека человеком. Кто-то где-то когда-то сказал, что человека от животного отличает чувство юмора. Чушь. Во-первых, в нашей благословенной стране мы уже давно потеряли чувство юмора, если, впрочем, когда-нибудь и имели его. А во-вторых, у нас почти не осталось животных. Ладно, опять меня понесло…
Я внимательно осмотрел комнату, медленно переводя взгляд с предмета на предмет. На письменном столе лежало письмо. То самое письмо. Последнее письмо Фрэнка Карутти, который так и не воспользовался моей помощью. Если этим людям и нужно было что-нибудь в моей лачуге, то это скорее всего письмо. Убей меня бог, чтобы я помнил, как оно лежало, когда я утром уезжал на работу. Может быть, именно так, как сейчас, а может быть, и нет. Не помню. И тем не менее у меня асе же было ощущение, что что-то в комнате выдавало визит постороннего. Я постоял еще немножко, подумал и вдруг понял: в доме едва уловимо пахло сигарой.
— Ну-с, синьор, — сказал я себе вслух. — Что теперь? Ничего. Просто страшно. Больше ничего. Нормальное состояние нормального гражданина. — Я опустился в кресло и закрыл глаза. Боже мой, как легко мы верим всякой научной чуши. Физиологи утверждают, что все наши эмоции локализированы в определенных участках мозга. Ерунда. Я сижу в кресле и явственно ощущаю, как холодный, мокрый, липкий страх медленно поднимается откуда-то снизу, ложится компрессом на испуганно трепыхающееся сердце.
Почему они пришли только сегодня? Наверное, только потому, что раньше не знали о моем существовании. Они искали Генри Р. Камински в маленьком печальном хозяине маленького печального кафе. Не знали они обо мне и в пятницу, потому что Фрэнк Карутти не свернул с Тринадцатого шоссе к Риверглейду, ко мне. Он поехал дальше, по направлению к Хайбриджу. Почему он не свернул ко мне? Ведь что-то очень важное толкало его искать со мной встречи. Ответ искать не приходилось.
…Фрэнк сидит за рулем, поглядывая время от времени в зеркальце заднего обзора. То ли ему кажется, то ли на самом деле, но сзади, на расстоянии ярдов ста, все время болтается серенькая «тоета». А что, если попробовать притормозить? Фрэнк чувствует, что и пробовать-то нечего. Следят. Клещами присосались к нему… Он резко сбавляет скорость, но расстояние между ним и «тоетой» не изменяется. Ясно только одно: в Риверглейд сворачивать нельзя. Может быть, позже, если удастся оторваться от машины сзади. Надо несколько миль проехать спокойно, словно едешь по делам, допустим в Хайбридж, а потом попробовать удрать от хвоста.
Фрэнк выуживает из кармана сигарету. Вообще-то он только что курил, и сердце уже не первый день покалывает. Надо бы бросить вообще, с привычным угрызением совести думает он, но все-таки закуривает. Сегодня не тот день, чтобы мучить себя из-за лишней сигареты, не тот сегодня, день. Он глубоко затягивается, и ему кажется даже, что боль в сердце немножко поутихла. Как там «тоета»? Как будто даже немножко отстала. Может быть, попробовать стряхнуть ее сейчас? Фрэнк резко вдавливает в пол акселератор. Двигатель обиженно фыркает и толкает его в спину. Серое полотно с шелестящим свистом начинает раздваиваться у носа его «рэмблера». Красный столбик спидометра все растет и растет, вот он уже переполз через цифру 100, на мгновение замер, словно испугавшись высоты, на которую залез, и двинулся дальше. Как там «тоета»? Не видно, осталась за поворотом. Может быть, и впрямь удастся оторваться? Впереди машина. Вот идиот, нашел время перестраиваться в левый ряд. Ничего, я обойду его справа, больше ведь никого нет. Еле тащится, а зачем-то перебрался в левый ряд. Что это у него торчит из окна? Антенна? Что-то толстовата для антенны… Сейчас, когда буду обгонять, увижу. Что же это все-таки?
Фрэнк приближается к машине. Нет, нет, это ведь не дуло автомата, нет, не может быть. Не соображая, что он делает, Фрэнк до отказа вдавливает в пол педаль акселератора. Мотор воет на предельных оборотах. Дуло автомата начинает мелко подрагивать. Внезапно кто-то с чудовищной силой дергает машину за левую сторону. Все-таки автомат, мелькает в голове у Фрэнка в то мгновение, когда его «рэмблер» начинает плавно переворачиваться, вращаясь все быстрее и быстрее, пока вдруг скрежет металла не смолкает в ушах Фрэнка Карутти. Он был прав. Ничего страшного для его сердца от второй сигареты за полчаса не случилось. Сердце ведь абсолютно ни при чем, если у человека пробит череп.
…А мой адрес они могли узнать только одним способом. Мой старый друг лейтенант Ройвен Хаскел сообщил им, что некий Клиффорд Марквуд интересовался подробностями смерти Карутти. Клиффорд Марквуд из Риверглейда. Одну минуточку, сейчас посмотрим его адрес. Вот он, пожалуйста.
Глава IV
Как только я вошел следующим утром в свой кабинет, Мари-Жан сказала, что шеф уже дважды спрашивал меня. «Хоть бы трижды, — сказал я, взглянув на часы. — Ровно девять. Я не опоздал ни на секунду». Если бы не Мари-Жан, я бы принципиально заставил Харджиса подождать меня — начальство нужно держать в строгости. Но бедной женщине Харджис, очевидно, заменял Иисуса Христа, потому что при одном упоминании его имени на лице у нее появлялась смесь трепета и любви. Она вообще из тех атеисток, у которых религиозное чувство заменяется культом начальства. Заметьте, кстати, что немцы в свое время не слишком отличались религиозностью именно в силу чинопочитания.