— И нечего выволакивать, — махнул рукой Платон.
— Вот что, господин Воропаев, — начал Сабуров. Он не привык к дипломатии, и потому слова подыскивались с трудом. — Я вот что подумал… Тварь эту вы не видели, а мы наблюдали. Тут все не по-суворовски — и пуля дура, и штык вовсе бесполезен. Не даст подойти, сгребет…
— Что же вы предлагаете?
— Поскольку господина Гартмана вы, как бы деликатнее… использовав бомбу… я и решил, что в места эти вы, быть может, укрылись приготовить схожий снаряд… Что вы ночью-то мастерили, а?
И по глазам напрягшегося в раздумье Воропаева Сабуров обостренным чутьем ухватил: есть бомба в наличии, есть!
— Я, признаться, не подумал, поручик… — Нигилист колебался. — Это вещь, которая, некоторым образом, принадлежит не мне одному… Которую я дал слово товарищам моим изготовить в расчете на конкретный и скорый случай… И против чести организации нашей будет, если…
— А против совести твоей? — Сабуров развернулся к нему круто. — А насчет того народа, который эта тварь в клочки порвет, насчет него как? Россия, народ — не ты рассусоливал? Мы где, в Китае сейчас? Не русский народ оно в пасть пихает?
— Господи! — Платон бухнулся на колени и отбил поклон. — Ведь барин дело требует!
— Встаньте, что вы, — бормотал Воропаев, неловко пытаясь его поднять, но урядник подгибал ноги, не давался:
— Христом богом прошу — дай бомбу! Турок ты, что ли? Не дашь — весь дом перерою, а найду, сам кину!
— Хотите, и я рядом встану? — хмуро спросил Сабуров, чуя, какое внутреннее борение происходит в этом человеке, и пытаясь это борение усугубить в нужную сторону. — Сроду бы не встал, а вот приходится…
— Господа, господа! — Воропаев покраснел, на глаза даже навернулись слезы. — Что же вы на колени, господа… ну согласен я!
…Бомба имела облик шляпной коробки, обмотанной холстиной и туго перевязанной крест-накрест; черный пороховой шнурок торчал сверху, Воропаев вез ее в мешке на шее лошади, Сабуров с Платоном сперва держались в отдалении, потом привыкли.
Справа было чистое поле, и слева — поле с редкими чахлыми деревцами, унылыми лощинами. Впереди, на взгорке, полоска леса, — и за ним — снова открытое место, хоть задавай кавалерийские баталии с участием многих эскадронов. Животы подводило, и все внутри холодело от пронзительной смертной тоски, плохо совмещавшейся с мирным унылым пейзажем, и оттого еще более сосущей.
— Куда ж оно идет? — тихо спросил Сабуров.
— Идет оно на деревню, больше некуда, — сказал Платон. — Помните, по карте, ваше благородие? Такого там натворит… Так что нам выходит либо пан, либо пропал. В атаку — и либо мы его разом, либо оно нас.
— С коня бросать — не получится, — сказал Воропаев. — Кони понесут…
— Так мы встанем в чистом поле, — сказал Сабуров отчаянно и зло. — На пути встанем, как деды-прадеды стаивали…
Они въехали на взгорок. Там, внизу, этак в полуверсте, страшный блин скользил по желто-зеленой равнине, удалялся от них, поспешал по невидимой прямой в сторону невидимой отсюда деревни.
— Упредить бы мужиков… — сказал Платон.
— Ты поскачешь? — зло спросил Сабуров.
— Да нет.
— А прикажу?
— Ослушаюсь. Вы уж простите, господин поручик, да как же я вас брошу? Не по-военному, не по-русски…
— Тогда помалкивай. Обойдем вон там, у берез. — Поручик Сабуров задержался на миг, словно пытаясь в последний раз вобрать в себя все краски, все запахи земли. — Ну, в галоп! Господин Воропаев, на вас надежда, уж сработайте на совесть!
Они далеко обскакали стороной чудище, соскочили на землю, криками и ударами по крупам прогнали коней, встали плечом к плечу.
— Воропаев, — сказал Сабуров, — бросайте, если что, прямо под ноги! Либо мы, либо оно!
Чудо-юдо катилось на них, бесшумно, как призрак, скользило над зеленой травой и уже заметило их, несомненно, — поднялись на стебельках вялые шары, свист-шипение-клекот пронеслись над полем; зашевелились, расправляясь, клубки щупалец, оно не задержало бега, ни на миг не приостановилось. Воропаев чиркнул сразу несколькими спичками, поджег смолистую длинную лучинку, и она занялась.
Поручик Сабуров изготовился для стрельбы, и в этот миг на него словно нахлынули чужая тоска, непонимание окружающего и злоба, но не человеческие это были чувства, а что-то животное, неразумное. Он словно перенесся на миг в иные, незнакомые края — странное фиолетовое небо, вокруг растет из черно-зеленой земли что-то красное, извилистое, желтое, корявое, сметанно-белое, загогулистое, шевелится, ни на что не похожее, что-то тяжелое перепархивает, пролетает, и все это не бред, не видение, все это есть — где-то там, где-то далеко, где-то…
Сабуров стряхнул это наваждение, яростно, без промаха стал палить из обоих револьверов по набегающему чудищу. Рядом загромыхало ружье Платона, а чудище набегало, скользило, наплывало, как ночной кошмар, и вот уже взвились щупальца, взмыли сетью, заслоняя звуки и краски мира, пахнуло непередаваемо тошнотворным запахом, бойки револьверов бесцельно колотили в капсюли стреляных гильз, и Сабуров, опамятовавшись, отшвырнув револьверы, выхватил шашку, занес, что-то мелькнуло в воздухе, тяжело закувыркалось, грузное и дымящее…
Громоподобный взрыв швырнул Сабурова в траву, перевернул, проволочил; словно бы горящие куски воздуха пронеслись над ним, словно бы белесый дым насквозь пронизал его тело, залепил лицо, в ушах надрывались ямские колокольцы, звенела сталь о сталь…
А потом он понял, что жив и лежит на траве, а вокруг тишина, но не от контузии, а настоящая — потому что слышно, как ее временами нарушает оханье. Поручик встал. Охал. Платон, уже стоявший на ногах, одной рукой он держал за середину винтовку, другой смахивал с щеки кровь. И Воропаев, который не Воропаев, уже стоял, глядя на неглубокую, курившуюся белесой пороховой гарью воронку. А вокруг воронки…
Да ничего там не было почти. Так, клочки, ошметки, мокрые охлопья, густые брызги.
— А ведь сделали, господа, — тихо, удивленно сказал поручик Сабуров. — Сделали…
Он знал наверняка; что бы он дальше в жизни ни свершил, чего бы ни достиг, таких пронзительных минут торжества и упоения не будет больше никогда. От этого стало радостно и тут же грустно, горько. Все кончилось, но они-то были.
— Скачут, — сказал Платон. — Ишь, поди, целый эскадрон подняли, бездельники…
Из того лесочка на взгорке вылетели верховые и, рассыпаясь лавой, мчались к ним — человек двадцать в лазоревых мундирах, того цвета, что страсть как не любил один поручик Тенгинского полка, оставшийся молодым навечно. Триумфальные минуты отошли, холодная реальность Российской империи глянула совиными глазами.
— Это по мою душу, — сказал Воропаев. — Что, господа, будет похуже лунного чуда-юда. Ничего, все равно убегу.
К ним мчались всадники, а они стояли плечом к плечу и смотрели — Белавинского гусарского полка поручик Сабуров (пал под Мукденом в чине полковника, 1904), нигилист с чужой фамилией Воропаев (казнен по процессу первомартовцев, 1881), Кавказского линейного казачьего войска урядник Нежданов (помер от водки, 1886), — смотрели равнодушно и устало, как жены после страды, как ратоборцы после тяжелой сечи. Главное было позади, остались скучные хлопоты обычного дня и досадные сложности бытия российского, и вряд ли кому из них еще случится встретиться с жителями соседних или отдаленных небесных планет…
Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Так утверждали древние, но это утверждение, похоже, не для всего происходящего в нашем мире справедливо.
1988
Клиффорд Саймак
ПРИНЦИП ОБОРОТНЯ
1
Существо остановилось и приникло к земле, глядя на крошечные точечки света впереди, неярко горевшие во мраке.
Существо заскулило в страхе и тревоге.
Этот мир был чересчур жарким и влажным, а тьма — слишком густой. И было тут слишком много буйной растительности. Атмосфера неистовствовала, и растения стонали от боли. В отдалении виднелись размытые сверкающие вспышки, которые совсем не освещали ночь, а где-то далеко-далеко слышались чьи-то протяжные, басовито рокочущие стенания. И здесь была жизнь. Гораздо больше жизни, чем пристало иметь какой бы то ни было планете, — но жизнь низшая и тупая, частично состоявшая просто из биологической каши, маленьких сгустков гноя, способных лишь вяло отзываться на определенные раздражители.