Она села, взяла журнал и принялась бесцельно листать его, когда вошел сенатор.
— Чем занималась сегодня? — спросил он.
— Какое-то время следила за ходом слушаний.
— Неплохой спектакль?
— Очень интересно. Не пойму только, зачем ты извлек на свет это дело двухсотлетней давности.
Он усмехнулся:
— Ну, наверное, отчасти для того, чтобы встряхнуть Стоуна. Я не могу смотреть на его физиономию. Думал, у него глаза лопнут.
— Он почти все время только и делал, что сидел и сверкал ими, — сказала Элин. — Ты, я полагаю, доказывал, что биоинженерия — вовсе не такая новая штука, как считает большинство людей.
Он сел в кресло, взял газету и взглянул на яркие заголовки.
— Да, — ответил он. — И еще я доказывал, что биоинженерия возможна, что она уже применялась, и довольно искусно, два столетия назад. И что, однажды с испугу забросив ее, мы не должны трусить снова. Подумать только, сколько времени мы потеряли — двести лет! У меня есть и другие свидетели, которые достаточно убедительно подчеркнут это обстоятельство.
Он встряхнул газету, расправляя ее, и принялся за чтение.
— Мать улетела благополучно? — спросил он.
— Да, самолет поднялся незадолго до полудня.
— На сей раз Рим, не так ли? Что там, кино, поэзия?
— Кинофестиваль. Кто-то отыскал старые фильмы, конца двадцатого века, кажется.
Сенатор вздохнул.
— Твоя мать — умная женщина, — сказал он. — И способна оценить такие вещи, а я, боюсь, нет. Она говорила, что возьмет тебя с собой. Возможно, тебе было бы интересно посмотреть Рим.
— Ты же знаешь, что мне это не интересно, — ответила она. — Ты просто старый жулик: притворяешься, будто тебе нравится то, что любит мама, но тебе нет до этого никакого дела.
— Наверное, ты права, — согласился сенатор. — Что там по трехмернику? Может, я втиснусь в будку вместе с тобой?
— Тебе отлично известно, что места там вдоволь. Милости прошу. Я жду Горацио Элджера. Минут через десять начнется.
— Горацио Элджер? Что это такое?
— Ты бы, наверное, назвал это сериалом. Он никогда не кончается. Горацио Элджер — тот, кто его сочинил. Он написал много книг, давно, в первой половине двадцатого века, а может быть, еще раньше. Тогдашние критики считали, что это дрянные книжки, и, наверное, так оно и было. Но их читало множество людей, и, по-видимому, книги вызывали у них какой-то отклик. В них говорилось, как бедный парень разбогател, хотя все было против него.
— По-моему, пошлятина, — сказал сенатор.
— Вероятно. Но режиссеры и сценаристы взяли эти дрянные книжки и превратили в документ общественной жизни, вплетя в историю немало сатиры. Они чудесно воссоздали фон; декорации в большинстве своем относятся, я думаю, к концу девятнадцатого или началу двадцатого века. И не только предметный фон, но и социальный, и нравственный… Это были времена варварства, ты знаешь? В фильме человек попадает в такие положения, что кровь стынет…
Послышался гудок телефона, и видеоканал заморгал. Поднявшись с кресла, сенатор пересек комнату, а Элин устроилась поудобнее. Еще пять минут, и начнется передача. Хорошо, что сенатор будет смотреть с нею вместе. Она надеялась, что его не отвлекут какие-нибудь события, вроде этого телефонного звонка к примеру. Она листала журнал. За спиной у нее приглушенно звучали голоса собеседников.
— Я должен ненадолго уйти, — сказал, возвращаясь, сенатор.
— Горацио пропустишь.
Он покачал головой:
— В другой раз посмотрю. Звонил Эд Уинстон из Сент-Барнабаса.
— Из больницы? Что-то стряслось?
— Никто не болен, если ты об этом. Но Уинстон, похоже, в расстройстве. Говорит, надо встретиться. Не пожелал ввести меня в курс по телефону.
— Ты там недолго? Возвращайся пораньше. Тебе надо выспаться: эти слушания…
— Постараюсь, — сказал он.
Элин проводила его до двери, помогла надеть плащ и вернулась в гостиную.
Больница, подумала она. Услышанное пришлось ей не по нраву: какое отношение мог иметь сенатор к больнице? При мысли о больнице она всегда чувствовала себя не в своей тарелке. Не далее как сегодня Элин была в этой самой лечебнице. Она и не хотела туда, но теперь радовалась, что сходила. Бедняге Блейку действительно нелегко, думала она. Не знать, кто ты такой, не знать, что ты такое…
Она вошла в будку трехмерника и села в кресло; впереди и по бокам поблескивал вогнутый экран. Элин нажала кнопки, повернула диск, и экран заморгал, нагреваясь.
Странно, как это мать восторгается старинными фильмами, — плоскими, лишенными объема изображениями? И хуже всего, уныло подумала она, что люди, которые прикидываются, будто видят в старом какие-то великие ценности, в то же время выказывают притворное презрение к новейшим развлечениям, заявляя, что в них-де нет никакого искусства. Быть может, спустя несколько веков, когда разовьются новые формы развлечений, трехмерник тоже переживет свое второе рождение — как древнее искусство, которое недооценивали в пору его расцвета.
Экран перестал мигать, и Элин «очутилась» на улице в центре города. «…Никто пока не может предложить какое-либо объяснение тому, что произошло здесь менее часа назад, — услышала она чей-то голос. — Поступают противоречивые сообщения, но до сих пор нет двух полностью совпадающих версий. Больница начинает успокаиваться, но в течение некоторого времени здесь царил кавардак. Сообщают, что один пациент пропал, но эти сообщения нечем подкрепить. По свидетельству большинства очевидцев, какое-то животное — некоторые утверждают, что волк, — в ярости пронеслось по коридору, бросаясь на всех, кто стоял у него на пути. Один свидетель говорит, что из плеч волка, если это был волк, торчали руки. Прибывшая полиция открыла пальбу, изрешетив пулями приемный покой…»
Элин затаила дыхание. Сент-Барнабас! Это было в Сент-Барнабасе. Она была там, навещала Эндрю Блейка, и ее отец сейчас на пути туда. Что же происходит?
Элин привстала с кресла, но потом снова села. Она ничего не могла сделать. И не должна была делать. Сенатор сумеет позаботиться о себе: он всегда это умел.
Да и животное это, по-видимому, уже убежало из больницы. Если она немного подождет, то увидит, как ее отец вылезает из машины и поднимается по лестнице.
Она стояла, дрожа на ледяном ветру, дувшем вдоль улицы.
17
Скользя по осыпающейся щебенке, выстилавшей склон вокруг пещеры, люди приближались. Луч света пронзил каменную нишу.
Мыслитель уплотнился и ослабил поле. Он понимал, что поле может его выдать, но дальше ослаблять поле было нельзя, поскольку оно составляло часть самого Мыслителя и без него он не мог существовать. Тем более здесь, в таких обстоятельствах, когда охлаждающаяся атмосфера с жадностью высасывает из него энергию.
Мы должны быть самими собой, подумал он. Нам не стать больше или меньше, чем мы есть, кроме как через долгий, медленный процесс эволюции, однако можно ли допустить, чтобы тысячелетия сплавили три различных разума в один? Чтобы этот разум был наделен эмоциями, которых я не имею, но осознаю, и холодной отстраненной логикой, которой не владеют мои компаньоны, но владею я, и обостренной пронзительностью Охотника, недоступной ни мне, ни Оборотню. Только слепая случайность свела наши три разума, поместила их в массу вещества, которое можно превратить в тело, — какова вероятность, что такое случилось бы в будущем само по себе? Результатом чего мы оказались — слепого случая или судьбы? Есть ли судьба? Что такое судьба? Возможно ли, что существует некий огромный, всеобъемлющий вселенский План и что ход событий, объединивший три разума, являет собой часть этого Плана, необходимый шаг в цепи шагов, которыми План приближается к своей невероятно далекой, но всегда существовавшей цели?
Камни осыпались под ногами, и, сопротивляясь стаскивающей его вниз силе тяжести, человек цеплялся за землю пальцами, отчего фонарик в его руке прыгал и вздрагивал, описывая лучом судорожные дуги.