По краю шоссе мелькали ровные белые столбики, и по мере того, как мы проезжали их, далекие мачты высоковольтной передачи медленно поворачивались другим боком к нам. А мимо нас то и депо проскакивали, не снижая скорости, встречные машины. И днем все было так обыденно, что эту обжитость края не нарушали даже горы с холодными навершиями ледников. Порой казалось, что мы где-то внизу, а совсем не на Памире. И из нас двоих только Омар знал дороги прежнего «Подножья смерти», — так называли когда-то этот край.
Смущало меня одно: сколько бы он мне ни рассказывал, он расскажет только то, что пожелает сам. Даже если я буду спрашивать его. Я говорю с другим Омаром…
Памир нравился мне все больше и больше. Когда-то в нем сошлись в схватке два величия: дикая нетронутость природы и сила человека, Я понимал отца, который ради участия в этой схватке приходил сюда почти каждый год. А ведь именно об этом рассказывал мне Омар.
У поворота путь преградил треножник дорожного знака.
Наш мотор затих, и сразу стало доноситься ровное гудение какого-то более сильного мотора и тяжелый скрежет трущихся камней. Потом звук переменился: будто камни уже не наползали друг на друга, а дробно перестукивались, ссыпаясь вниз. И снова тяжелый скрежет… Мне стало как-то не по себе — мы стояли у самой кромки дороги, и скрежет, доносясь из-за поворота, казалось, вот-вот возникнет здесь, над нами.
— Что это, Омар?
— Не знаю. Наверное, обвал.
Мы вышли из машины. Скрежет опять сменился перестуком, а из-за поворота, ревя моторами, выползли два самосвала с острыми пирамидами камня в кузовах. Первый притормозил, из кабины высунулся шофер.
— Салом!
— Салом достум! — ответил старик.
— Осыпь тронулась… Если не хотите нам помочь, — шофер уже обращался к нам обоим, — то давайте назад, вкруговую… По старой дороге, — и он, газанув, с каким-то щегольством проехал впритык с нашей машиной.
— Знаю, — проворчал ему вслед Омар.
Самосвал опять встал.
— Только там не очень-то проедешь! — крикнул шофер.
— А-а-а-а-а, — отмахнулся старик.
Он раздумывал. И мне не терпелось узнать, что он решит: это уже были не рассказы…
— Садись!
Старик сел за руль и, объехав треножник слева, погнал машину вперед. Через несколько минут я понял, что это был за скрежет. В ос-'пь камней, сползших сверху на дорогу, врезался нож бульдозера и со скрежетом, давя и перекатывая нижние камни, подтаскивал всю кучу к краю. Потом на секунду замирал и тяжело поворачивался: замершие на ноже верхние камни начинали шевелиться, как живые, и обрушивались вниз, перестукиваясь и обгоняя друг друга.
Но бульдозер уже доканчивал свое дело: дальше дорога превращалась в коридор, сжатый двумя скалами. Ссыпать камки, забившие его, было некуда. Их надо было вывозить.
Омар вдруг развернул машину и дал газ. Мы уезжали! Я не мог глядеть на него. Да, это уже были не рассказы. «Зачем ты сделал так, Омар?!» Если бы я набрался смелости и спросил его, я бы узнал, как все просто…
Этот день августа 29-го года был для экспедиции последним. Вечером для всех троих кончалась бесконечная дорога.
До заката солнца оставалось не больше часа. Лучи его уже вытянули холодные тени скал, покрыв ими тропу. Она шла, плавно выгибаясь посредине полуотвесной осыпи, и исчезала впереди за скалой.
Караван растянулся — устал. Кончились два месяца поисков, отощали лошади, отяжелели вьюки — в них камни. Вечер близился. Но всем троим уже не хотелось оставаться на ночевку среди голых скал; хотелось видеть людей, слушать их речь, изредка отвечать, видеть огонь — не на камнях, а где-то в доме кишлака. И медленно думать о том, что уже сделано,
Омар ехал в середине маленького каравана и думал о том, что ему еще надо будет попасть в свой кишлак и успеть до того, как снега переметут перевалы. Можно, правда, остаться и тут: переждать зиму и уйти опять летом с экспедицией. Ему нравилось быть караван-баши, хотя он и был в экспедиции единственным караванщиком. Он любил лошадей, эти дороги, любил знать и разбираться и в том и в другом — ему нравилось, когда его слушают. И у него было еще одно желание: продать свою лошадь, чтобы купить другую — лучше.
Мысли Фролова были совсем далеко от Памира. Кончалась его первая серьезная экспедиция; одинокая комната в Палатном переулке в Москве, которую он с таким удовольствием оставил, теперь манила его. Он думал о том, как вернется в нее, разложит, не торопясь, записи, завалит все углы камнями и три первых дня будет лежать, просто лежать — и все.
Тропа втиснулась в расщелину и стала прямой. Потом лошади одна за другой стали выходить на освещенную солнцем площадку, и лучи, путаясь в их длинной шерсти, меняли масть лошадей.
И тут грохнул выстрел…
Омар первым выскочил из седла и, еще не бросая повода, стараясь укрыться за лошадью, озирался по сторонам. Отец пытался завернуть свою низенькую лошаденку — коридор скал позади казался ему спасением. Все трое сорвали в плеч винтовки и клацали затворами.
— Назад! Назад! — звал отец,
— Нельзя назад… Совсем нельзя! — Омар кинул повод неожиданно осевшей лошади и, пригибаясь, побежал влево, огибая камни и спотыкаясь. Фролов бежал за ним и никак не мог понять, откуда же стреляют, никого нигде не было видно, будто стреляли сами камни.
Тогда отец вдруг ясно понял, что за коридором открытая осыпь и там их перебьют сразу, и тоже бросился за Омаром.
Стрельба продолжалась, но как-то вяло. Пули басмачей словно не хотели попадать ни в людей, ни в лошадей. Да лошади и стояли тихо, будто спокойно ждали смены хозяев. Только лошадь Омара лежала на тропе с неуклюже перекинутым вьюком, и из ее большой головы хлестала кровь.
Трое, отстреливаясь, отходили все выше и выше, прячась за камнями,
— Скоро надо! Скоро! — торопил Омар.
Они оказались, наконец, на площадке, очень напоминающей крепость. Хватило одного взгляда, чтобы понять, почему так лениво преследовали их басмачи: ловушка! Прекрасная, чтобы защищаться в ней до последней пули, но ловушка.
Сзади поднималась скала, почти отвесно — трудно было даже понять, как держались выпирающие из нее камни; слева лишь чуть более покато возвышалась другая, ровная, светлеющая наверху; две другие стороны площадки были завалены глыбами камней и напоминали зубчатую стену крепости. Колодец!
Фролов, с отчаянием и страшно ругаясь, вскарабкался на камень между двух зубцов. Он стрелял зло, не целясь, не попадая. С остервенением. Приклад отдавал ему в плечо, он. опять рвал затвор, загоняя патрон в патронник, и снова было видно, как приклад с силой толкает его.
— Зачем стрелять? Не надо стрелять! — уговаривал его Омар. — У тебя что, патронов много?
Фролов послушался его, опустился на камни и сидел поникший, усталый.
Басмачи далеко внизу резали вьюки и кричали, выбрасывая из них камни. Крики их постепенно стихали. Там шла дележка.
На горы опускалась ночь. Долину вдалеке уже почти не было видно, она подергивалась туманом. Отец смотрел вниз, вглядываясь в темнеющие камни. Басмачи не уходили.
Хотелось пить, но об этом лучше было не думать.
Омар сидел, опустив голову. Все думали об одном; уйдут басмачи или будут осаждать? А может, просто засядут внизу и станут ждать, когда одуревшие от жажды и голода люди спустятся к ним сами.
Ночь обступила ловушку. Уже трудно было различить во тьме скалу и камни, и даже свободное впереди пространство становилось плотным и издали казалось таким же твердым, как камень.
— Что будем делать? — спросил Фролов.
— Сидеть будем. Ждать будем, — тихо откликнулся Омар, но тут же голос его сорвался: — А они придут — резать нас будут!
В темноте эти слова прозвучали страшно. Больше не говорили, только пристальней стали вслушиваться… Нет. Ничего не было слышно. Только ветер шумел в осыпи…
— Двоим спать. Один будет дежурить. Первым буду я, — голос отца был твердым.
— Дежурить мне надо, — возразил Омар, — я все равно спать не буду. Не могу спать.