— Это был приятный визит. Но мне кажется, пора, к сожалению, прервать его. Как дела дома?
— Очень хорошо, — ответил он. — Моя жена родила пятерых детишек. Все — девочки.
Поздравив его, я пошла дальше.
Когда солнце встает, вода в первом заливе покоится в тени лесных деревьев, а у самого притока скалы — красные. Тростник светится только по вечерам. Ты идешь, идешь и идешь, и вдруг начинает дуть утренний ветер. Другой залив, тот, что весь зарос и буквально набит тростником, шелестит, когда над ним проносится ветер. Ветер шумит, что-то шепчет и медленно, мягко-мягко свистит, и ты входишь прямо в заросли тростника, и тебя осыпают ласками со всех сторон, а ты идешь и идешь и вообще ни о чем не думаешь. Тростник — это джунгли, которые тянутся до самого края земли. Над всей землей ровно ничего нет, кроме шепчущего тростника, и все люди вымерли, а ты — единственная, кто есть на свете, и только все идешь и идешь в зарослях тростника.
Я иду так долго, что становлюсь длинной и тонкой, как травинка, а волосы мои превращаются в мягкую метелку какого-то растения, и в конце концов я пускаю корни и начинаю шуршать, и шелестеть, и шуметь, как все мои сестры-тростинки, и время никогда не кончается.
Но в глубине залива засел громадный лоцман, и он говорит:
— Хо-хо! Хо-хо! Думаю, подул западный ветер. У лоцмана рыжие усы Чельгрена и голубые глаза Шёблума [12], на нем лоцманская форма, и наконец-то он замечает меня.
Задрожав от радости, я отвечаю:
— Я бы сказала, девять beaufort [13], если не больше. Нельзя ли выпить стаканчик?
— Ну да ладно, раз уж приходится растрачивать здесь свою водку, — отвечает он и протягивает мне свой стакан.
Я наливаю водки и пять раз выпиваю по стакану.
— Ну а что ты думаешь о сиге зобатом? — продолжает он.
— Он поднимется наверх, — говорю я. — Если этот ветер удержится…
Он задумчиво и оценивающе кивает.
— Да-да, — говорит он. — Да-да. Это, вероятно, так и будет.
Мы выпиваем шесть литров самогона и два ведра кофе, что пьют в день летнего солнцестояния, после чего я говорю:
— Думаю, худо нынче проводить суда среди шхер.
— Может быть, может быть, — отвечает он.
А потом я уже не могу его дольше задерживать.
Печально, когда видения становятся туманными, расплывчатыми и исчезают. Рассказываешь о них или нет, они все равно исчезают. Продолжать говорить тогда не стоит, потому что это становится просто смешно и чувствуешь себя одинокой.
Но вот появляется третий залив.
Именно там мы с папой и нашли наши первые бидоны. Это был великий день, который никто из нас не забудет до самого конца своей жизни.
Папа сразу увидел, что это такое. Он весь одеревенел, и у него вытянулась шея. Он влез на камни и начал вытаскивать мешок. Мешок был старый и прогнивший, но внутри звенели бидоны, и папа спросил:
— Слышишь? Слышишь этот звук?!
Мы нашли четыре бидона с девяносто шестью десятыми литра в каждом. О папа, папа!
И как раз тогда и прибежало семейство Хэрбергов и столпилось возле мыса. Мы распластались за камнями, совсем близко друг к другу. Я держала папу за руку. Хэрберги тащили каждый свой перемет и ровно ничего не замечали. Папа и я стояли на страже до тех пор, пока опасность не миновала, и тогда мы спрятали все бидоны в тростнике.
Я всегда сижу тихо-тихо в третьем заливе, чтобы почтить там нашу с папой встречу и нашу великую тайну.
Солнце поднялось выше и приняло свой обычный вид. Становится все труднее найти какое-нибудь общество, люди бывают здесь лишь ранним утром и в сумерках. Но это все равно. Вместо общения я могу дремать и вспоминать о том, что было.
Я вспоминаю, как мы с папой шли по лесу со штормовым фонарем в руках, чтобы забрать домой корзины с грибами.
Днем вся наша семья собирала грибы. Папа повел нас к настоящим прогалинам, к своим грибным местам, где росли целые колонии грибов. Сам он их не собирал, он только зажег трубку и сделал жест рукой, означавший: «Пожалуйста, все мое семейство, вот вам прекрасная снедь».
Мы собирали и собирали грибы без конца. И не как попало. Грибы были важны для нас, важны почти так же, как рыба. Они означали сотню завтраков в течение всей зимы. Под каждым грибом таинственные грибницы — мицелии, и грибное место надо сохранять во веки вечные и для грядущих поколений, и это наш гражданский долг — добывать еду для своей семьи летом и уделять внимание природе.
Ночью бывает иначе. Мы с папой несем домой те корзины, которые не смогли унести днем. Тогда должно быть темно. Нам не нужно экономить керосин, мы просто швыряемся деньгами. И папа всегда находит дорогу. Иногда дует ветер и деревья скрипят друг на друга, издавая ужасающие звуки. Папа находит дорогу. Корзины с грибами стоят там, где их оставили, и он говорит:
— Черт побери! Смотри, там они и стоят!
Самые красивые грибы лежат сверху. Папа подбирает их по цвету и форме, потому что грибы — это его букеты. Такие же букеты он составляет из рыбы.
Однажды папа поставил свою корзину с грибами на вершине холма и пошел за своим семейством. А корова Роза тем временем все съела. Она знала, что на папу можно положиться и что ни одного ядовитого гриба в его корзине нет.
Теперь ветер дует все время. Четвертый залив — далеко-далеко. Я иду через лес, нарисованный Ионом Бауэром [14]. Он умел рисовать лес, а с тех пор как художник утонул, никто больше не осмеливался его рисовать. А тех, кто осмеливается, мы с мамой презираем.
Чтобы лес стал на рисунке достаточно большим, нельзя рисовать верхушки деревьев без всякого неба. Надо рисовать одни лишь прямые, очень толстые стволы, которые поднимаются ввысь. Земля — это мягкие холмы, что уходят все дальше и дальше и становятся все меньше и меньше, пока лес не покажется бесконечным. Камни тоже есть, но их не видно. Тысячу лет зарастали они мхом, и никто не потревожил его.
Если ступишь ногой в мох один раз, то образуется глубокая дыра, которая не исчезает целую неделю. Если ступишь туда еще раз, твоя дыра останется навечно. Если в третий раз ступишь в мох, это смерть.
В правильно нарисованном лесу все примерно одного и того же цвета — мох, стволы деревьев и ветки елей, все — какое-то мягкое и серьезное, а иногда в лесной чаще мелькает посредине что-то серое, и бурое, и зеленое, но зелени очень мало. Если хочешь, сажаешь, например, в лес принцессу. Она всегда в белом и очень маленькая, и у нее длинные золотистые волосы. Ее лучше поместить в самом сердце лесной чащи или в золотом сечении. Когда Ион Бауэр умер, принцессы стали современными и любого цвета, какого только захочешь. Они стали просто обыкновенными, пышно разодетыми девочками.
Это — четвертый залив, большой Мертвый залив, который переплывал поросенок. Поросенок был громадный и пахнул ужасно. Иногда я думаю, что он был жуткого иссиня-красного цвета и что глаза его шевелились, пока он не разбился о камни, но я в этом не уверена и не смею даже думать об этом.
В большом Мертвом заливе никого не встретишь и никого не припомнишь. Это место ужасных картин, что приходят с моря.
Сперва появляются птицы. Их видишь на горизонте, словно скопление темных облаков. Оно все поднимается и растет.
Это большие серые птицы длиной в десять метров, и летят они жутко медленно. Крылья их похожи на рваные пальмовые листья, они взъерошены и растрепаны ветром; тысяча громадных птиц парит в небесах, отбрасывая тень на землю. Ни одна из них не издает ни звука.
Если бы вдруг настало утро, когда солнце бы не взошло! Если бы случилось так, что мы проснулись, как обычно, а папа посмотрел бы на часы и сказал: «Опять идут неправильно. Часы, черт побери, остановились!» Мы попытались бы заснуть, но не тут-то было. Папа попробовал бы включить радио, но оно только завывало бы. Тогда мы вышли бы посмотреть, не случилось ли чего-нибудь с антенной. Но все было как обычно. Другая антенна по-прежнему висела на березе. Было восемь утра, но стояла жуткая темень. Поскольку мы совсем проснулись, мы, конечно, выпили бы кофе. Фанни сидела бы на заборе и пела великую Песнь Дождя.