— Как отрицаю? Я ведь сказал — надо сознательно пожелать себе счастья, именно сознательно, умно и смиренно, себе самому, на то время, пока я живу. Заботиться о себе разумно и с волей. Довольно для каждого человека одной жизни и одной заботы.

Остроглазый человек заволновался, хотел что-то сказать, но другой, рядом, постарше, перебил:

— Это как же-с, себя устраивать, значит, в первую голову? Это мы слыхали. Это на каких же правилах? Да ежели каждый станет так рассуждать, чтобы ему одному чай пить…

Прежний голос, задыхаясь, выкрикнул:

— А такие правила, что "все мне позволено"! Стара штука!

— С чего вы взяли? — весело подхватил Юрий. — Отнюдь не все позволено! Отнюдь! Я только что хотел сам об этом сказать. Сознательно и умно устраивая свое счастье, я не должен вредить другим. Вот это надо все время помнить. Кстати, чтобы не вышло недоразумений, скажу сразу, что я понимаю под "вредом". Причинить другому вред — это значит поставить человека в такое положение, которого он сам для себя не хочет. Глубже этого "не хочет для себя сам" — я не сужу. И одним тем, что я нисколько не буду заботиться о пользе других, я избегну громадного вреда, какой мог бы тут принести, вмешиваясь в чужие желания. Еще, конечно, хуже, если я прямо вздумаю строить что-нибудь для себя на вреде другим, — это уж будет вконец неумно, это не усмотрение жизни, а данное жизни — обычная "борьба за существование".

— Скажите, — обернулся Юрий вдруг к старику, — а вы что же думаете, что чаю на свете очень мало? И вам уж не хватит, если я его попью? Хватит, с умом да мерой. Мера — вот тоже хорошая человеческая вещь, у животных ее нет. Я не прошу, чтобы вы мне чай добывали, я сам себе добуду, а вы сами себе. Если я о вас не стану хлопотать и вы обо мне, — право, мы лучше промыслим. Ведь вы не знаете, какой я чай люблю. А вредить вам мне и расчета нет.

Сделался шум. Кричали: "Это верно!" "Нет, слова!" "А если интересы встретятся?" "Да бросьте!" "Все теории обычного эгоизма, старого, как мир!"

Морсов хотел уже звонить, но Юрий сильно повысил голос:

— Пожалуйста, не мешайте! Я сейчас кончу. Да, конечно, пока нормально-сознательных людей мало, интересы часто сталкиваются. Бывает так по глупости людской, что либо сделай вред, либо тебе его сделают. Тогда уж волей-неволей надо вредить; вреда себе — никак и никогда допустить нельзя. Но, право, этих случаев при желании не трудно избегать. Гораздо чаще бывает наоборот: кого-нибудь пожалеешь, — жалеть естественно, но ведь неприятно, — поможешь ему, если тебе ничего не стоит, вот и удовольствие, и другому хорошо.

— Какая идиллия! — презрительно вставил Питомский. — Зла-то, по-вашему, значит, нет?

— Есть зло. Есть зло и в людях, и в природе. Но оно вполне победимо человеческими силами. Смерть непобедима, но она и не зло; зло — страдания, а они, конечно, со временем исчезнут. В людях еще много зла. Этим они очень вредят себе. Зло всякие "вопросы", например, а то еще любовь. Я называю любовью чувство к другому человеку более сильное, чем к самому себе или даже "как к самому себе". И оно, это ненормальное чувство, — в каких бы формах ни проявлялось, — всегда несомненное зло, всегда ведет к общему вреду. Я хотел прибавить о христианстве. Очень достойно уважения историческое христианство за то, что исподволь устранило формулу: "любить, как самого себя", и давно уже настаивает на любви ко всем, то есть ни к кому, и на "charité", то есть, в сущности, на жалости. Я кончаю, господа, простите, что так долго занимал вас своими простыми мыслями. Я "в открытую" говорил, чем я живу. Живу добыванием себе счастья, удовольствия, наслаждения, забавы, — при старании как можно меньше вредить и мешать другим. Я желаю каждому того, чего он сам себе желает, но только пусть он сам это и добывает. Конечно, мое единственное "правило" (о minimum'е вреда другому) устраняет всю сложную старую мораль. Я этого не скрываю. Многое мне позволено из того, что вам еще кажется непозволительным. В подробности не буду входить, это лишнее. Я не застрахован от печальных случайностей, но что ж делать? Ведь я живу в очень еще малосознательное время. Но живу по своей правде, то есть без заботы о других, без исканий смысла жизни, без любви, без особенного страха; я ищу только своего счастья и, право, постоянно его нахожу! Вот и все, господа, я кончил.

Он кончил, но все молчали. Соскучились, одобряли или от ярости молчали — нельзя было понять. Может быть, полминуты так прошло. Кто-то захлопал, хотя "рукоплескания" были запрещены. Вдруг поднялся остроглазый человек с простецким лицом, ввинтился в Юрия взором, поднял бледный палец и среди общего молчания явственно произнес:

— Чертова ты кукла — вот ты кто, да! И пусть черт с тобой играет, а я и видеть-то этого не хочу — жалко, тьфу!

Все произошло так быстро, что, когда оцепеневший Морсов опомнился и яростно зазвонил, человек с острыми глазами был уже далеко. Он протолкнулся между сидящими и сразу сгинул в толпе. Сектанты в кафтанах тоже поднялись с мест. Зала заволновалась, где-то хихикали, но звонок Морсова все покрыл.

Морсов был красен и сконфужен. Шептал Юрию какие-то извинения:

— В первый раз подобная выходка… Мы этого члена совсем не знаем… Трудно всех знать… Но, конечно…

— Да вы не беспокойтесь, пожалуйста, — остановил его Юрий. — Я нисколько не обижен.

Он действительно не был смущен. Длинный, представительный журналист Звягинцев, — демократ, несмотря на свой непобедимо барственный вид, — наклонился к Юрию с другой стороны:

— Я не метафизик, но решительно не понимаю, как можно так обращаться с метафизикой. И вы говорили таким нарочито примитивным языком, что прямо вызывали на фанатический протест…

Морсов кончил звонить.

— Два слова… — сказал худощавый господин из второго ряда, очень хорошо одетый, в высоких воротничках.

— Мы хотели сделать перерыв, — начал Морсов. — После перерыва мы все будем возражать господину Двоекурову. Но если ваше слово кратко…

Морсова, кажется, подкупили корректные воротнички. Понадеялся, что неловкость будет смазана.

— Очень кратко, — сказал тот и блеснул синими глазами на Юрия, который только теперь узнал говорившего. — Что же тут можно возразить? Г. Двоекуров говорил искренно, играл немножко в циническую наивность, но игра у него тоже искренняя. Я хочу только сказать, что все это не имеет никакого отношения ни к кому, кроме него самого. Он считает себя нормой и свое сознание — высшим человеческим сознанием, — но это невинное самообольщение. Невинное, так как никого серьезно не соблазнит рабское счастье г. Двоекурова. Свойство человека — искать сначала свободы, а потом уж счастья. Тут же мы встречаемся с полным отсутствием даже понимания свободы. Освобождая себя от всяких крайних исканий человеческого разума и чувства, г. Двоекуров должен признать случайность (он и признает ее), то есть произвол, но непременно признать навсегда, на вечные времена. Если быть последовательным, то бороться с таким произволом, с постоянными случайностями нельзя, не имеет смысла, а можно только лавировать между ними в напряженной заботе о своем удовольствии. Это лавированье, эту погоню я и называю самым унизительным из рабств. К тому же оно непрактично: в конце концов случай, превращенный тобою в вечный закон, тебя же должен погубить. Г. Двоекуров хочет смотреть на жизнь, как на игру в рулетку, и хочет выиграть. Желаю ему долго выигрывать. Но не следует забывать: в конечном-то счете всегда выигрывает банк. Впрочем, повторяю, все это не касается человечества, поскольку оно человечно и не смотрит на жизнь, как на рулетку; а есть ли основания утверждать, что норма для всякого из нас — сделаться игроком? Относительно же "последних вопросов" я должен присоединиться к тому оппоненту г. Двоекурова, который только что вышел… то есть, к его замечанию перед речью г. Двоекурова. Если и есть у многих из нас свои вопросы, свои ответы и своя правда, то нет еще слов для нее и нет места, где говорить о ней.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: