Я опустился на ковер, на колени, перед диваном, и обнял мою девочку. Она опять казалась маленькой робкой девочкой, но… я помнил автомобиль; усилие воли к спокойствию стало ненужным; и кровь все сильнее стучит в виски.

— Милая, милая, я не знаю, что со мной. Я еще никогда, никого… так, как тебя. Как тебя, только тебя…

Отбросил ее накидку. Худенькие ручки обняли меня. Улыбнулась в первый раз почти шаловливо.

— Правда? Правда? А я? Разве ты не чувствуешь, Джанино, что я давно…. Что ты мой beguin? И сколько раз, глядя на тебя…

— Ты меня тоже видела во сне?

— Нет, постой… Ты этого не поймешь. Тут была даже клятва… И если бы не… Но ты не поймешь…

— Не пойму? Если бы не… что? Что?

Я спрашивал, но, по правде сказать, об ответах не заботился, да и не ждал их. Опять поцелуи, опять эти неизведанные, все тело плавящие, «первые» поцелуи. Ведь это была «она», та, которая вся «нравилась» мне: не что-то в ней, а вся она — всему мне. Я говорю «нравилась», но это стертое слово: каждая клеточка моего тела влеклась к ней, к ее худенькому, длинному телу подростка. И было в этом даже что-то жестокое.

Под легким платьем я чувствовал ее хрупкую наготу. Слышал, как быстро-быстро стучит ее сердце.

— Джанино, о милый… Так правда? Нет, нет, подожди… Ты знаешь?..

Она выпрямилась, откинула голову, взглянула мне в глаза:

— Ты знаешь? Знаешь?

— Ничего не знаю, Марсель, — пролепетал я полусознательно. — И ничего не хочу, кроме тебя. Ты — ты, больше ничего я не знаю. Не уходи, не уходи…

Она опять наклонилась к моим губам, в бессилии опустив ресницы.

И вдруг — я понял.

По этой секунде моей недвижности она поняла, что я — понял. Тонкое тело вздрогнуло в моих руках. Глаза открылись и Тотчас закрылись опять.

Это были те же глаза, те же губы, то же тело, к каждой клеточке которого влеклось мое. Секунда недвижности — это как будто холодная проволока проскользнула. Проскользнула… и не изменила — ничего.

Опять вместе, в один и тот же миг мы это почувствовали, стеснив объятия.

— Марсель, не бойся… Не думай. Разве не все равно? Разве не все равно, если ты — ты?

ГОРНЫЙ КИЗИЛ

(Из мемуаров И. Л. Мартынова)

…Иногда мне кажется: уж не прекрасно ли я выдумал писать также странные мемуары — любовные истории? Если бы я еще был знаменитостью или истории любовные у меня были бы какие-нибудь необыкновенные! А то человек я средний, те, кого я любил и кто меня любил — тоже; да и писание не моя специальность: могу только рассказывать по простоте, было и было.

Одно утешает: дело не в человеке, а, — как я уж говорил, — в любви. Сама любовь такая не «средняя вещь», что чуть она где хоть перышком коснулась — все делается особенным. Тогда, если верить Владимиру Соловьеву, за каждым человеком начинают внимательно следить «и небеса, и преисподняя». И выясняется лицо человеческое, его собственное, какого другого нет.

Мои любовные истории, конечно, похожи на истории многих Иванов Леонидовичей, Петровичей, Сергеевичей… Но пусть Иван Петрович поглядит, в чем похож на меня, в чем нет: он лучше себя узнает. Я бы с удовольствием слушал любезные истории Иванов Петровичей, если б они их, как я, откровенно рассказывали: очень интересуюсь всеми людьми… и необыкновенными, и обыкновенными.

История, которую сейчас расскажу, пожалуй, и не история вовсе… а впрочем, это как взглянуть.

Сижу на длинной веранде курзала недалеко от источника, в парке, с новым моим здешним приятелем — Николаем Даниловичем. Время к полудню, в парке пусто.

Я — щеголеватый, довольно красивый, петербургский студент. Занесло меня в этот горный курорт, — провинциальное захолустье! — весьма неожиданно. Поссорился с Ниной… не то, что поссорился, а как-то так… (эту историю о Нине, вряд ли рассказывать буду: очень уж не «любовная»). Слово за слово, я сказал, что мне Ялта надоела, а если еще сцены, так я уеду. Кстати, и муж Нины должен был в Ялту на десять дней прибыть. Нина, с глупой женской манерой: «Вы не уедете!». На другой день утром рано я сел на пароход и уехал… как можно дальше, с чувством свободы и с удовольствием. Попал сюда, и очень здесь мне нравится. А Нина пусть на досуге подумает. Ничего с ней не случится, если подождет. Пока не до нее.

Ах, так вы знакомы? — говорит Николай Данилович, глядя на меня радостно.

В ротонде, на детском вечере нас познакомили… брат ее, кажется.

Старший? Или Митя? Ну, этот шалопай. Верзила, а в четвертом классе застрял. Да, вот вся она тут: на детский вечер пойдет, на полчасика, а чтобы в воскресенье и танцовать — ни за что! Посмотрите, наши барышни здешние: только на музыку, дальше главной аллеи ни шагу, — и окружены! Оля Гвоздева, например, вот кокетка! И что в ней, спрашивается? Совсем не интересна.

Я не находил Олю Гвоздеву интересной, но она мне казалась забавной, как и вся эта куча провинциальных барышень. А та, о ком мы говорили, совсем не остановила моего внимания.

— Здешняя молодежь, конечно, не считает ее интерес-нон» — продолжал Николай Данилович. — Много они понимают. Если Девушка скромна, гуляет вдали, с книжкой, не хохочет, не вертится — они ее не заметят, хоть первая будь красавица. Вот она второй год здесь на курорте, а смело скажу: самая красивая из всех.

Да вы влюблены, Николай Данилович! Если б я знал! Нас мельком познакомили… не успел и взглянуть, как следует.

Я давно ее люблю, — признался Николай Данилович. — И все как-то… не сладилось еще.

Пощипал круглую рыжеватую бородку и задумался. У него были доверчивые, кроткие голубые глаза. Я спросил с участием: почему же не сладилось?

А видите… из-за меня тоже. Не решаюсь. Она не разговорчива, и я не мастер… подойти. И соображения: ей девятнадцать, а мне уже тридцать пять. Семья, по-здешнему, знатная, хотя не богаты; живут в Тифлисе. А здесь глушь; музыка и все такое — в сезон, сезон короткий, я же и от курорта этого в десяти верстах. Да и что я такое? Младший управляющий великокняжеского имения, где и князья-то никогда не бывают… Вот и все.

Ну, какие пустяки! Сами же себе противоречите. Если она и здесь вдалеке держится — что ей глушь? Только бы любила!

Любила! А любит ли?

Я хотел засмеяться, но он так был мил, искренний до наивности, что мне стало жалко.

— Вы только не бойтесь. Вот, встречусь еще с ней… Я вам хорошо нагадаю: может уж давно любит…

Николай Данилович расцвел улыбкой. Подвинулся ко мне и заговорил поспешно:

— Я жду, что она пройдет. Часто уходит после завтрака туда, в ущелье. Да, вы не знаете: а здешние девушки, южанки, из хороших, старых семейств особенно, — бывают такие: скрытные, а быстрые… Мне сейчас несчастье — ехать пора, и лошадь у сторожа. Хотел сегодня на минутку повидать: завтра должен отлучиться на ацхельскую лесопильню, раньше трех — четырех дней не вернусь…

— Сегодня и поговорить хотели.

— Нет, что вы! — испугался Николай Данилович. — Я, может, и не пойду к ней. Или только поздороваюсь. Что вы! Просто увидеть.

Он был трогателен, этот крепкий, плотный человек, с добрым лицом. И любовь его, очевидно, такая же крепкая, от крепости и робкая.

Мне он нравится. Нравится и парк, и веранда в диком винограде, и небо. Какое оно яркое и нежное! Какая листва, какая прохлада в ущельях, как реченька горная лепечет громко и шелково! А теплые дорожки вверху, где с одной стороны — скала, а с другой — пушистое море зеленых верхушек, до самого края неба…

Люблю и скромный курзал, и милых барышень-кокеток на музыке с их кавалерами, великовозрастными гимназистами. Как это я не рассмотрел Беатриче Николая Даниловича — Соничку Еникадзе?

— Вот она! — громко прошептал Николай Данилович и вскочил.

Он приметил ее раньше, а я — когда она уже шла по веранде, по теневой стороне; ей надо было пройти в парк мимо нас.

Темная, гладкая головка без шляпы, голубое платье с красными цветочками, в одной руке шарф и книга, через другую перекинута ее коса, такая длинная, что если бы она ее не подбирала — коричневая ленточка приплётки была бы ниже подола. Ресницы опущены, черными полукругами лежат на смуглых, свежих, без румянца, щеках.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: