А Есенину — не нужен ни суд наш, ни превозношение его стихов. Лучше просто, молчаливо, по-человечески пожалеть его. Если же мы сумеем понять смысл его судьбы — он не напрасно умер.
ДВА РАЗГОВОРА С ПОЭТАМИ
Разговор, конечно, с поэтами будущими» с теми, которые мне пишут, — или завтра могут написать, — прилагают несколько стихотворений и просят ответить, вижу ли я в них «задатки».
Иногда вместо двух — трех листов — тетрадь: и стихи, и проза. Но неизменен вопрос — о задатках.
Все современные писатели получают от писателей будущих, вернее — потенциальных, — такие письма. Всех просят определить, «есть ли талант».
Может быть, иные и определяют… Но не верьте, молодые поэты. Не верьте, потому что определить этого нельзя. Единственно, что мы можем, — мы можем сказать о данном, перед глазами лежащем, стихотворении, хорошо ли оно или худо и почему хорошо, если хорошо, чем худо, если худо. Это сделать мы всегда можем, и по совести.
Но не больше.
Все. что сверх, — догадки, предположения, вероятия, и только.
Критики специально любят «догадываться». Но так же ошибаются, как все. Белинский был очень падок на «догадки». При его несомненной проникновенности, он, однако, чаще попадал неверно, нежели верно. Мы только помним верные его Догадки, а о неверных забыли.
Вы пишете стихи? И даже недурно? Допустим. А я все-таки не знаю (и никто не знает), будете ли вы поэтом. Нисколько не Удивлюсь, если вы окажетесь прекрасным инженером или авиатором. Впрочем, я могу сказать еще вот что: вы — человек, не лишенный глубины.
Совсем плоских людей очень мало; потому так мало людей, которые никогда не писали никаких стихов, никакой прозы, вообще ничего не писали.
Это не графомания: это закон природы. В известный период жизни, когда еще «новы все впечатления бытия», а главное — непривычен и нов «сам я», — этот «я» и его переживания кажутся страшно важными (они и действительно важны для человека) и, под напором изнутри, кажется страшно нужным все это как-то выразить, сказать кому-то (пожалуй, и тут не «кажется», а действительно нужно).
Но кому сказать, и как? «Как сердцу высказать себя? Другому — как понять тебя?».
Непременное ощущение, что «другой — не поймет» (в юности думается, что «не поймет» по его, а не по твоей вине). Ну, значит, надо сказать «всем». Из всех скорее найдется хоть один понимающий; а, наконец, если и не найдется, — гораздо приятнее быть непонятым «всеми», чем двумя — тремя, кому высказываешься непосредственно.
Форма, в которой высказывается самое свое интимное всем, — это и есть стихи.
Для мало музыкальных и ритмичных людей — проза, но обязательно, — хотя бы в самой прозрачной, — «художественной» одежде: лирические дневники или рассказы от «я».
Я беру лишь одну из нитей; конечно, в нее вплетается и множество других, — и мечты самолюбивые о славе, и, порой, серьезная, искренняя любовь к поэзии… Бесконечно разнообразие.
Отгадать поэта в пишущем стихи трудно еще потому, что «талант» не есть однородный дар, но некое сочетание и взаимодействие двух даров. Дар собственно «слова», уменье находить слова и удачно соединить, как бы велик он ни был, еще не делает из стихотворца поэта. Необходимо соприсутствие и другого дара, который можно бы назвать даром «своего я». Лишь в соответствии с ценностью последнего приобретает значение и первый дар. А пустое, чем удачнее, вернее оно передано, — тем скорее пропадет в пустоту.
Впрочем, оба дара («талант») имеют свойство расти, вырастать порою как будто из ничего, — оттуда, где неприметны вначале никакие «задатки».
у меня, хочу признаться, с этими «задатками» и догадками удачи не было. Если не считать О. Мандельштама и Гумилева, то ни из одного стихописателя, в котором чудились мне задатки поэта> _ на практике, в жизни, реально, поэта не вышло. Положим, много тут присоединилось приходящих обстоятельств.
А Мандельштам и Гумилев — не могут идти в счет: перед моими глазами лежало несколько стихотворений первого, — и как же было не увидеть, что в них «что-то есть?». Одно-единственное стихотворение второго мне принесла, без подписи, какая-то барышня в Париже. Гумилева тогда не знали; имя лишь напомнило бы мне, может быть, каменную фигуру молодого монархиста в подпирающих щеки воротничках; но, подписанное или неподписанное, нельзя же и тут было не увидеть, что это стихотворение, при его еще несовершенстве, принадлежит — поэту?
А вот три встречи, и даже не совсем мимолетные, с очень юными людьми, в которых, по моим гаданиям, были несомненные «задатки».
Во-первых — семнадцатилетний, худенький Део, «мальчик в пелеринке», как мы его называли. В нем все было необыкновенно и как-то поражало. Не то, что стихи его были гениальны; нет, но на них, и на нем самом, равно, лежала странная печать. Зерно, — только зерно! — высокой талантливости казалось мне в нем несомненным. Одна литературная эрудиция этого шушинского реалиста, полуармянина, чего стоила. Если знать, что Шуша — откуда он впервые попал лишь в Кисловодск, — забытый городок в горах, почти без дороги, живущий лишь перманентными внутренними революциями, — то бедный реалист Део не мог не казаться чудом. Большой нужен дар любви, чтобы добиться такого проникновенья, таких знаний Даже всей истории русской литературы! — В 17 лет, в Шуше, он сумел стать богаче в этом отношении хотя бы нашего петербургского С. Венгерова.
Щуплый, скромный, но не застенчивый, он производил бы впечатление вундеркинда, если б не прорывалась в нем, все-таки, и нормальная молодость: естественная путаница в «философских» рассуждениях, или заносчивая радость жизни:
А потом опять собранно, с какой-то осторожной заботой, — еще естественно несовершенные стихи:
Я помню лишь обрывки. От стихов Део ничего не осталось. Из него не вышло поэта. От него и самого ничего не осталось. Он погиб в гражданской войне на Кавказе.
Вот другой, — варшавский беженец, гимназист. С большим внутренним напором, со странными какими-то прозрениями; то чересчур умный, то идиот. Стихи — невероятная нелепица, но под ней что-то бьется громадное, неожиданное и безвыходное.
Его несчастие — польская кровь, со всеми характерными особенностями, при страстной любви к России и ее культуре. Он как-то раздирался между Польшей и Россией. Неистово, по-разному, любил ту и другую и попеременно их ненавидел. Польский язык знал лучше русского; но писал только по-русски.
Хочу помочь, советую: да попробуйте писать прозой; может быть, лучше справитесь… В результате — толстые тетради «Снов». Опять то же самое: жуткие, по реальности и невозможности, виденья… Удивительно и скверно. Сказать, что нет никаких «задатков»? Не могу, неправда. Но что с ним делать? И к чему они, эти задатки?
Опять ни к чему. Опять… ведь не вышло же ничего? На третий год его забрали в красную армию. Дальше я не знаю.
И, наконец (чтобы не утомлять примерами), — пятнадцатилетняя девочка: задумчивая, робкая, грациозная, с волосами цвета колосьев, Соня Б. Ее отца звали «Ангел» (он в то время уже умер), и к ней очень шло: Софья Ангеловна.