Фу, какой сумасшедший соблазн, однако! Если спасшийся прежний «мальчик» мог дойти до этого, уж не счастливее ли не спасшиеся?..
Я расскажу о том, какие они были, многие из наших мальчиков и девочек, в 1914–1916 годах. Конечно, от близкого грядущего «кровавый отблеск» уже лежал на них. А в них самих — уже таилось зерно разложения.
Но что они понимали? Да и что мы-то понимали тогда?
Ничего не понимали, но все, в те годы, тосковали, метались, удушались. И, кажется, без различия кругов и возрастов.
Не знаю почему, у меня родилось убеждение, что если стоит еще надеяться на кого-нибудь, то вот на самую раннюю молодежь, на полудетей, на людей послезавтрашних. Очень уж насмотрелись на «седых и лысых» (как мы говорили), на нашу
«передовую» интеллигенцию, болтающую и топчущуюся на Месте. А между нею и даже «официальной» молодежью, т. е. студентами и всякими молодыми людьми от 25–30 лет, — лег провал. При мне один пожилой интеллигент-общественник просил: «Дайте мне хоть одного студента! Покажите мне живого студента! Чтобы он сидел здесь, за этим столом!».
Но студент на интеллигентском собрании ему не дался, а, пожалуй, не по его вине: «официальная» молодежь (среднемолодые) была тогда какая-то разбросанная, раскисшая и в корне серая. Миновав полосу самоубийств (десятые годы), она пошла туда-сюда забавляться, если «так» не проживала. Мне эта «молодежь» была уже несколько знакома и в высшей степени меня не интересовала. В суде над ней мы очень сходились с покойным профессором М. И. Туган-Барановским, старым моим приятелем.
— Да, из этих ничего не выйдет, — говорил он, покачивая головой. — Я присматривался довольно. Они уж свое пережили. Или не дожили, что ли… Но какие-то свернувшиеся, как молоко свертывается. Пожалуй, вы правы, надо на маленьких смотреть, что, вот, из них будет… Есть и сейчас любопытные.
О, конечно, есть! У меня уже имелось в то первое время несколько закадычных приятелей и приятельниц младшего возраста, из самых «зеленых».
Буду говорить откровенно: я не знаю, давали ли мне мысли о них — они, или сами оказывались моей выдумкой. Герои пьесы «Зеленое Кольцо» списаны с реальных мальчиков и девочек, это факт; но были ли они в действительности такими, или делались такими, идя навстречу моему воображению, — вот чего я не могу решить. И теперь, глядя назад, склоняюсь к последнему предположению. О, не о притворстве или обмане речь: обмана ни с чьей стороны не было. Но очень возможно, что натиск моего «должного» изменял и подменял, для них же самих, их «данное»… Впрочем, не стоит разбирать: и они, и я, Равно были тогда убеждены, что «Зеленое Кольцо» — это настоящие они. Взяли эту пьесу, как свою, повсюду принялись заваривать у себя Зеленые Кольца. Действовали самостоятельно, как — не знаю, но в то время верилось, что отлично.
Однако пьеса — дело попутное, не ею же исчерпывался мой интерес к молодежи? Да и хорошо пять — шесть «героев», но если они и ласточки, — допустим! — весны-то они не сделают… И, естественно, около этого первого ядра, круг начал расширяться.
«Литература» и мое некоторое положение в ней сослужили свою службу в деле сближения вот с этими первыми «младенцами». Ведь они имели для меня смысл вне их семьи, вне своего круга, каждый как отдельный человек. И «литература» оказалась прекрасным предлогом. Но она же, впоследствии, погубила круг расширенный… Не буду, впрочем, забегать вперед, да и не это интересно. Просто расскажу, что помнится. Без имен: мы ведь не о каждом знаем, жив ли он, или не погиб ли духовно… не обо всех знаем все, и потому не надо имен.
Мое главное стремление — не играть никакой роли в данных сборищах. Пусть приходят друг для друга, а не для меня, и соединяются, если могут и хотят, друг с другом. Для этого я предоставляю им физическую возможность — вот эту мою длинную большую комнату с четырьмя окнами на Таврический сад, каждое воскресенье, от 2 часов до 7.
С членами-основателями мы выработали краткие правила для этих собраний, названных «П. и П.». Для непосвященных буквы означали «Поэты и Прозаики», но между собою мы говорили: «Поэты и Просто»… просто — люди. Ибо первое-то наше правило, тоже тайное, гласило:
По очень немногим явным правилам — каждый член мог привести гостя, или нескольких, на одно воскресенье; в следующее эти гости не приходили, и присутствующие решали сообща принимаются они или отвергаются. На практике это не очень строго исполнялось, но все же исполнялось. А общим лозунгом было: «свобода, равенство и вежливость».
Смешно вспомнить этот идеализм. Многие ведь серьезно считали, что они достижимы, — свобода, равенство и вежливость! Полагаю, что далеко не все умели чувствовать себя свободно при обязательной вежливости (а насчет этого пункта мы проявляли особую требовательность), равенства же вовсе не было: при расширении круга повысился возраст членов и «старшие» немилосердно презирали «младших», не говоря о том, что «поэты» все сплошь тайно презирали друг друга, и сугубо — не поэтов.
А так как основные-то члены собраний были «младшие», то они очень скоро это неравенство почувствовали и начали довольно глупо озлобляться.
Надо сказать, что лучше и независимее держали себя барышни. Коренные мои приятельницы-гимназистки, хотя было им лет по 16-ти, в обиду никому не давались, пребывая, как оне говорили, верными «идеям» «Зеленого Кольца». Была и новая девочка, поэтесса, Леночка (ее прислал к нам Блок), и она держалась смело и скромно. А в одно прекрасное воскресенье появилась прехорошенькая гимназистка лет 14-ти, в черном переднике, тоже «поэтесса»; эта мало что понимала, но не стеснялась и не боялась ничьего презренья.
Девочка, впрочем, скоро исчезла. Во-первых, ей каждый раз надо было убегать из дома потихоньку; а, во-вторых, Лиля и Варя, решившие «заняться» ею, чтобы привлечь в собственный кружок, скоро объявили: «Ничего она не понимает и знать не хочет, кроме своих, — гадких, — стихов».
Хорошо бы, если б она одна! Но вот, смотрю, — и с удивлением вижу, что в этом, уже широком круге молодых, — большинство тоже ничего не понимает и ничего знать не хочет, кроме своих, — гадких или хороших, — стихов.
Война. Первый год войны! Что они думают, что они чувствуют? Ведь многие, если война продлится, должны будут на войну идти. Они знают это — но точно и не знают. Не занимаются. Ощущают, что атмосфера моего дома не «военная», и считают долгом, вскользь, неодобрительно отозваться о войне; но поглощает их, главным образом, «искусство», поэзия, стихи (собственные в первую голову). Читать свои стихи — вот цель поэта, члена «П. и П.».
Хорошенький мальчик Р. с подведенными глазами и обкусанными ногтями, тоненький и лживый, — футурист. Тайный, ибо знает, что на воскресеньях футуризму нет места. Он талантлив; выбирает из кучи своих стихов наименее футуристические и читает, сдерживая кривлянья. Он льстив, дерзок и невежлив по существу, но и тут старается сдерживаться; само-любованье так и прет из него, однако. В нем бабье сплетничество и перенос; чувствуется, что он уже попал в дурную компанию — и беззащитен против нее. Он против всего беззащитен, непомерно слаб. И — это не индивидуально. Разрыхленная середина, душевная кашица, — вот что я начинаю прозревать у многих. Душа накануне упразднения — у худших. А на лучших — печать обреченности…
Мои усилия заставят их оглянуться вокруг, найти хоть плохонькое отношение к внешнему миру, хоть не общее, хоть индивидуальное, — не приводили ни к чему. Напротив, самодельная литературщина расплывалась, как масляное пятно. Устраивались уже стихотворные конкурсы, т. е. читались стихи (присутствующих) без имен, и, конечно, все — всеми (кроме автора) жестоко осуждались.