Наконец мальчишка добрался до какой–то третьесортной улочки и приблизился к двери булочной. Дверь была разделена поперёк на две вращающиеся половинки, скреплявшиеся вместе блестящей медной щеколдой. Однако мальчуган не дерзнул поднять щеколду, а только ухватился за её ручку и приподнялся на цыпочки, чтобы через верхнюю, стеклянную половинку двери заглянуть вовнутрь этой прекрасной лавки. Пол в ней был вымощен свежеотполированной плиткой, сосновый прилавок был выскоблен так, что стал почти таким же белым, как мука. На полках красовалась утренняя выпечка — булки и караваи хлеба, а также целые россыпи пшеничных лепёшек, рогаликов, шотландских булочек (вкуснее не придумаешь!), самого разного печенья, твёрдого и мягкого, и наконец — тёмные круглые слойки с изюмом, известные в округе под названием плюшек. И даже через стекло до мальчишки доносился такой дивный запах, как будто перед его носом зацвело райское древо жизни, о котором, кстати, он никогда не слыхал. Однако в глазах маленького уличного бродяги самыми заманчивыми были маленькие круглые булочки по пенни за штуку, горячие, дымящиеся, только что вынутые из печи — и это позволит нам впервые оценить весьма разумную натуру нашего нового знакомого. Потому что булочки нравились ему по одной простой причине: иногда у него появлялась–таки пенсовая монетка, и эти самые булочки были самыми большими из всего, что можно было купить в лавочке за пенни. Так что каким бы беззаконным оборванцем он ни казался прохожему, желания у него были умеренными, а воображение сдерживалось вполне разумными доводами.
Если вам ни разу не доводилось иметь в кармане одно единственное пенни, а в придачу к нему — могучее чувство голода, вам не понять, с какой увлечённостью этот ребёнок смотрел через стекло на хлебные горы. Потому что никакого пенни у него не было, а голод был. Самый могущественный монарх и самый бесправный мальчишка–беспризорник сходны друг с другом, по меньшей мере, в одном (правда, это сходство далеко не всегда способно пробудить сочувствие в сильных мира сего): время от времени и тот, и другой хочет есть. Ещё никто и никогда не воспевал в стихах чувство голода и не возвеличивал его, восходя от самого обыкновенного приземлённого желания съесть булочку до… — нет, нет, не до того голода который ведёт к богатому купеческому столу (потому что этот путь лежит вовсе не на небеса, а вниз, в подвал, по замшелым каменным ступенькам), а до той нестерпимой жажды, которая по белым мраморным ступеням ведёт нас в Божье Царство. Ибо тот, кто испытывает её, алчет и жаждет праведности, и уже сами муки этого голода — неземное блаженство.
За прилавком сидела жена булочника, дородная, со свежим, румяным лицом, на вид довольно недалёкая, но зато простая и честная женщина. В руках у неё было вязание, и сейчас она если не замечталась, то, по крайней мере, задремала над своей работой, потому что не видела ни торчащих за стеклом вихров, ни пары глаз, которые, как луна, восходящая над горизонтом, смотрели на неё из–за краешка прозрачной половинки двери. В глазах этих не было жадности, а был лишь спокойный, но весьма сильный интерес. Мальчуган не собирался заходить внутрь. Он знал, что ему придётся подождать, и коротал время, рассматривая драгоценные хлебные богатства. Он знал, что Майси, дочка булочника, сейчас в школе и вернётся домой через полчаса.
Утром он увидел, что она идёт мимо вся в слезах, узнал от неё, что стряслось, и немедленно кинулся на помощь. Правда, своими решительными действиями он, сам того не желая, заставил миссис Кроул сильно на него рассердиться, но, в конце концов, с честью выдержал её гнев и завершил своё дело. Теперь же, хотя Гибби пришёл специально для того, чтобы повидать девочку, зрелище в лавке обладало такой всепоглощающей силой, что он не услышал её приближающихся шагов.
— Пусти, — сказала Майси с достоинством, но чуть сердито из–за того, что ей преградили дорогу на самом пороге отцовской лавки.
Мальчуган вздрогнул и повернулся к ней, но вместо того, чтобы отойти в сторону, начал поспешно рыться в каких то таинственных складках своих лохмотьев. На секунду на лице его промелькнуло беспокойство, но тут же исчезло. Он протянул вперёд руку, и на ладони у него весело сверкнула капелька светло–лилового великолепия. Майси просияла и с радостью схватила своё сокровище.
— Какой же ты молодчина, Гибби! — воскликнула она. — Где она была?
Он показал на канаву и отступил от двери, давая девочке пройти.
— Спасибо тебе! — горячо сказала она, нажала на щеколду и вошла в лавку.
— С кем это ты там болтаешь, Майси, а? — сурово спросила её мать, не поднимая глаз от спиц. — Нечего лясы точить со всякими проходимцами.
— Это только малыш Гибби, мам, — ответила девочка уверенным голосом.
— Ну, ладно, — проговорила мать, — Он вроде ничего, получше других.
— И всё равно, незачем тебе с ним язык трепать, — через минуту снова заговорила она, как будто испугавшись, что её снисходительность можно принять за слабость. — Он тебе не компания. Вон у тебя, и отец есть, и мать, и лавка — всё как у людей. Нечего тебе с ним якшаться, беспризорником этаким.
— У Гибби тоже есть отец, а вот матери, говорят, никогда не было, — протянула девочка.
— Тоже мне, отец! — презрительно фыркнув, заметила её мать. — Нашли фигуру! Да скажи я, что у него вообще никакого отца нет, и то не ошибусь. А ты–то, ты–то что с ним балакала?
— А я ему только спасибо сказала. Он мне серёжку нашёл. Я её сегодня утром потеряла, когда в школу шла. Так он её нашёл, принёс и меня дожидался у лавки, чтобы отдать. Говорят, он всё время чего–нибудь находит.
— Он ничего, добрый парнишка, — вздохнула женщина, — особенно если подумаешь, как его воспитывали.
Она поднялась, взяла с полки большой шматок хлеба, состоявший из нескольких спёкшихся вместе булочек, отломила одну и пошла к двери.
— Эй, Гибби! — закричала она, распахнув дверь, — Возьми–ка, поешь!
Но Гибби уже не было. Она поглядела направо и налево, но нигде не было видно ни одного мальчишки, а единственным человеческим украшением улицы был торговец песком, бредущий рядом со своим ослом и тележкой. Жена булочника постояла секунду, потом захлопнула дверь и вернулась к своему вязанию.
Глава 2
Сэр Джордж
Часа два в середине дня солнце жарко припекало улицы города, но в тени даже в это время можно было ощутить холодное дыхание то ли зимы, то ли смерти — короче, чего–то недружелюбного и неприятного для живого человека. Однако босоногий, голорукий, еле одетый Гибби не чувствовал почти никакой разницы между солнцем и тенью. Пожалуй, он ощущал их только как некие музыкальные интервалы жизни, составляющие мелодию существования. Его босые ноги чувствовали булыжники потеплее и похолоднее, и сердце его безотчётно понимало тайну и некий смысл этой смены тепла и холода, но он был почти одинаково рад и яркому, и туманному дню. Рано закалённый тяготами и нищетой, он даже любил эту вечную, добродушную борьбу с силами природы и жизненными обстоятельствами за право существования. Он радовался всему, что попадалось ему на пути, никогда не горевал из–за того, чего у него не было, и жил безмятежно, как животное. Потому что блаженство животных заключено как раз в том, что на своём, более низком уровне, они отражают блаженство тех немногих на земле, кто «не сожалеет ни о прошлом, ни о будущем и не тоскует по несбыточной мечте», но живёт в святой беспечности вечного «сегодня». Гибби ещё не принадлежал к числу этих благословенных людей и был пока немногим лучше весьма счастливого и безмятежного маленького зверька.
Для него весь город был похож на занимательный театр. Многих жителей — даже тех, кто мнил о себе довольно высоко, — он знал гораздо лучше, чем они могли предположить. Причём, он знал о них даже такие вещи, которые они вовсе не собирались показывать ни ему, ни кому другому. Гибби знал всех бродячих торговцев, а также большинство булочников и лавочников, торгующих зеленью, мясом и другим продовольствием. Даже будучи пока всего лишь смышлёным зверьком, он как будто запасался сведениями и знаниями на то время, когда ему надо будет стать кем–то большим и начать размышлять — когда бы это время ни настало. По большей части его нынешний опыт был чудесной подготовкой для будущей проницательности и умения распознавать чужие характеры. Уже сейчас он до тонкостей знал, как поведёт себя с ним тот или иной из его знакомых в той или иной ситуации (конечно, лишь из тех, что ему уже довелось испытать). Когда такой уличный беспризорник вдруг подымается по лестнице творения, обычно он приносит с собой великолепный материал, впоследствии помогающий ему в гуще жизненного водоворота распознавать человеческую природу, человеческую нужду, человеческие устремления и человеческие взаимоотношения, — и распознавать так тонко, что в этом с ним мало кто сравнится. Даже поэт, мудрый благодаря своему великому состраданию ко всему живому, вряд ли сможет понять то или иное человеческое состояние лучше, нежели тот, кто жил и соприкасался с ним долгие годы.