– Сожалею, но я очень занятой человек. – Он обошел вокруг роскошного стола из красного дерева и пожал мне руку. – Было приятно увидеться, Дик.
Ян проводил меня до двери, его рука легла на мое плечо.
– Скажи, ты что-нибудь знаешь о Максвелле?
– О Максвелле? – искренне удивился я. За каким чертом он спрашивает меня о Максвелле? – Нет, я не видел его с тех пор. как уехал из Италии.
Ян кивнул:
– Он здесь, в Пльзене. Если ты увидишь его, то передай ему… – Казалось, он нс может решиться сказать мне, что именно передать, а потом так тихо, что я с трудом расслышал, шепнул: – В субботу вечером, – и уже громко добавил: – Передай ему, что я всегда буду помнить времена, когда мы служили на Биггин-Хилле.
Он распахнул дверь и, окликнув секретаря, велел ему проводить меня к пану Маричу.
– До свидания, дружище, – сказал он напоследок и закрыл тяжелую дверь своего кабинета.
Мы с Маричем проговорили около часа. Время от времени я переводил взгляд с закопченного окна, за которым виднелись трубы доменных печей, на собственные разложенные на столе инструкции по эксплуатации нового оборудования. Пан Марич, близорукий мужчина в очках с толстыми линзами без оправы, с нескрываемым интересом разглядывал техническую спецификацию предлагаемой мною продукции. Деталей разговора я совершенно не помню. Речь шла по большей части о технике. Мы были одни и говорили по-английски. Я помню, что автоматически отвечал на его вопросы, а сам мысленно еще и еще раз прокручивал недавний разговор с Яном. Почему он хотел повидаться со мной поздно вечером? К чему это поручение по поводу Максвелла? У меня было чувство, как будто я коснулся края чего-то такого, что могло существовать только по эту сторону «железного занавеса».
Мой разговор с Маричем закончился около четырех. Он уведомил меня, что рассмотрит некоторые параграфы спецификации вместе с экспертом и позвонит мне завтра утром. Затем он связался со своим помощником и велел ему вызвать заводскую машину. Когда я встал и убрал свои бумаги в портфель, он поинтересовался:
– Как давно вы знаете Тучека? Я объяснил.
Он кивнул, а потом, покосившись на закрытую дверь, тихим голосом продолжал:
– Это ужасно для него. Он прекрасный человек и сослужил огромную службу своей стране, когда в тридцать девятом улетел в Англию с синьками всего нового вооружения, которое производилось здесь, включая новейший, усовершенствованный вариант ручного пулемета Брена. Жену его убили, а его отец, Людвиг Тучек, умер в концлагере. Потом, после войны, он вернулся и реорганизовал тучековское предприятие – вот этот сталелитейный завод. Он работает как проклятый, без отдыха, с утра до ночи, восстанавливая то, что разрушили немцы. А сейчас… – Он пожал плечами и замолчал.
– Он выглядит очень усталым, – сказал я.
– Мы все очень устали, – ответил Марич, внимательно глядя на меня сквозь толстые стекла очков. – Может быть, однажды… – Он умолк на полуслове, так как вошел его секретарь и сказал, что машина ждет у подъезда.
Мы попрощались.
– Я позвоню вам завтра, – сказал он.
Выйдя во двор, я увидел, что тучи рассеялись. Ярко сияло весеннее солнце, а громадный сталелитейный завод извергал в небо клубы белого дыма. Я сел в ожидавшую меня машину, и мы выехали через ворота на улицу.
В отеле я позвонил в несколько мест, потом заказал чай в номер и углубился в работу, которой у меня становилось все больше и больше в связи с моей деловой поездкой по нескольким странам. Я уже побывал в Скандинавии и Центральной Европе и каждый раз, оказываясь в новой стране, должен был приспосабливаться к новым условиям, адаптироваться к другому языку и так далее – словом, я чувствовал, что устал. И мне порой было трудно сосредоточиться. Вот и сейчас, хотя было уже шесть часов, я успел сделать очень немного. Я в который раз перебирал в памяти разговор с Яном Тучеком и постоянно зацикливался на его просьбе по поводу Максвелла.
«Скажите ему: «В субботу вечером». Что Мак делает в Пльзене? Почему Тучек был так уверен, что я его увижу? В конце концов я засунул бумаги обратно в портфель и решил отдохнуть.
Я вышел из номера и пошел в холл рядом с баром. Чувство одиночества охватило меня. В Праге у меня было много знакомых. Здесь я не знал никого, кроме Яна Тучека, и, сидя в огромном роскошном кресле, сейчас я испытал то же чувство, которое не покидало меня в течение бесконечных лет плена. Бар был совершенно обыкновенным, как все прочие бары. И публика, входившая и уходившая, сидевшая вокруг, покуривая и беседуя, тоже была вполне обыкновенной. И все-таки за этой обыденностью я ощущал присутствие какой-то враждебной силы. Размышляя о Тучеке, я невольно вспомнил о самоубийстве Масарика, а потом мои мысли переключились на Максвелла. Странно – стараясь убежать от прошлого, я перестал летать, оборвал все старые связи и сознательно взялся за работу, позволявшую мне странствовать по Европе, подобно кочевнику.
И здесь, за «железным занавесом», мне предстояло передать весточку одному из трех людей, знавших мою историю. Я вспомнил, как мил был старина Максвелл, когда я докладывал ему о своем возвращении в Фоггию, – его проклятая доброта заставила меня возненавидеть самого себя. А теперь….
У меня пересохло во рту, а звон стаканов в баре притягивал меня как магнит. Месяцами я не притрагивался к спиртному, но сейчас мне просто необходимо было выпить, к тому же я заслужил это.
Я вошел в бар и заказал сливовицу – вид сливового бренди, особенность которого состоит в том, что после первой порции вас не потянет к следующей.
Посидев немного, я поднялся к себе в номер, прихватив бутылку коньяка. Я расположился в кресле и, глядя на освещенные окна в домах напротив и куря сигарету за сигаретой, стал ждать появления Максвелла. Я пытался разобраться в собственных чувствах, но тщетно; что-то глубоко укоренившееся во мне заставляло ненавидеть самого себя за слабость, которая однажды полностью завладела мною. Я вытянул свою искусственную ногу и с ненавистью уставился на нее. Она будет со мной до самого смертного часа, постоянно напоминая об отчаянной боли и моих душераздирающих криках в том злополучном госпитале на берегу озера Комо. А когда я умру, мой протез заберут и отдадут какому-нибудь бедолаге, по той или иной причине тоже лишившемуся ноги.
Было около одиннадцати, и бутылка была уже наполовину пуста, когда я услышал шаги в коридоре. Шаги были тяжелые и решительные. Я знал, что это Максвелл, прежде чем он открыл дверь. Боже! Я слышал эти шаги каждый вечер в столовой на Бигтин-Хилле и в нашей квартире в Фоггине. И я знал, что он придет, знал с того самого момента, когда Тучек дал мне это поручение. Я ждал его, накачиваясь коньяком, чтобы к его приходу основательно захмелеть. Теперь мне все было нипочем. Пусть все они приходят сюда и смотрят на меня сейчас, когда я пьян. Не нужно мне их проклятого сочувствия. Они не сражались за Англию, они не вылетали шестьдесят с лишним раз на бомбежку менее чем за два года… Будь они все прокляты. Им неведомы чувства, владевшие мной тогда.
Максвелл закрыл дверь и остановился, глядя на меня. Он мало изменился. Может, его лицо стало немного тоньше, глубже запали глаза, но в нем по-прежнему чувствовалась жизненная сила, и он все так же вскидывал голову, выдвигая подбородок.
– Выпьешь, Мак? – спросил я.
Ничего не ответив, он подошел ко мне и подвинул поближе соседнее кресло.
– Ну так хочешь выпить или нет? – спросил я хриплым от сдерживаемого раздражения голосом.
– Конечно, – ответил он, взял с умывальника стакан для чистки зубов и налил коньяка себе. – Так ты стал коммивояжером?
Я ничего не ответил, и он продолжал:
– Почему ты ушел из авиации? Человек с твоим опытом…
– Ты прекрасно знаешь почему, – буркнул я сердито.
Он вздохнул:
– Ты же знаешь, Дик, нельзя убежать от самого себя.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Только то, что ты сам себе враг, черт побери, и никто другой…