Елена Хаецкая
Новобранец
Пролог
Там, где никогда не плачут, слезы обладают разрушительной силой, а Моран ухитрился забыть об этом.
Изгнанник шагал по зеленой равнине, расстилавшейся за холмами, что вечно бегут прочь от крепостных стен. Прохладная трава обжигала его босые ноги. Он не спешил: убегать от укусов травы бессмысленно, а цели у него не было.
Не замедляя и не ускоряя шагов, он закрыл глаза, и тотчас же белые тонкие башни Калимегдана поднялись перед его мысленным взором. Они были видны так отчетливо, как будто не за спиной у него находились они, а высились впереди, и не прочь от них уходил он, а, напротив, приближался к ним.
И тогда ему открылось, что любое изгнание есть путь назад, начало возвращения. Нужно лишь обойти весь мир — все миры, — терпеливо, не опуская в пути ни одной подробности, не пренебрегая ни одной, даже самой захолустной деревенькой и уж конечно не брезгуя терять кровь из разбитых ног и смешивать ее с дорожной грязью. И тогда — без предупреждения, нарочно, чтобы застать врасплох! — из совершенного чужого, незнакомого пейзажа вновь вырастут эти холодные белоснежные башни, чей силуэт навечно отпечатан в глубине его зрачков.
Изгнанник заткнул уши, и тотчас голоса зазвучали в его голове, сменив щебет птиц и гуденье насекомых.
«Моран Джурич! — звали, окликали, осуждали его голоса. — Моран Джурич, преступник! Моран Джурич, виновник тысячи бед! Моран Джурич, что ты ел? Что ты пил, Моран Джурич? Не по нашей ли воде ты ходил, не к нашемули хлебу прикасался руками? Для чего тебе оставаться в Калимегдане?»
Это была традиционная формула изгнания. «Для чего тебе оставаться в Калимегдане?»
Для того, чтобы творить великолепные вещи.
Для того, чтобы наслаждаться великолепными вещами.
Чтобы любить.
Быть счастливым.
Видеть Калимегдан — каждый день, каждый миг своей жизни.
Быть счастливым.
Чтобы быть.
Но Моран Джурич не сумел ответить. Он промолчал, и вопрошающие сочли его ответ отрицательным. «Нет. Не для чего». Они не были удивлены, угадав такой ответ, ведь именно так они и думали.
Моран видел их лица и находил их прекрасными. Даже теперь, когда их гордые губы кривились от отвращения.
«Сейчас, — думал он, отчаянно пытаясь удержать мгновения и все же упуская их, одно за другим, — вот сейчас. Не пропустить! Я не должен пропустить, когда это начнется. Я должен все увидеть, все запомнить, ведь это — единственные, неповторимые, последние секунды моей истинной жизни. Я должен пережить их как можно полнее».
Лица, окружавшие его, по-прежнему были красивы — матово-смуглые, удлиненные, с крупными, чуть раскосыми глазами и сплошной линией бровей.
А затем, очень постепенно, стали происходить изменения. В первый миг Моран Джурич даже не понял происходящего, как ни старался, а во второй — сердце его болезненно сжалось: приговор вступил в силу, изгнание начало совершаться.
Прямые брови осудивших Морана сломались, распушились, превратились в неопрятные кусты, и под ними маслянисто заблестели очень черные глазки. Мокрые губы зашлепали, как растоптанные туфли по жидкой грязи: прочь, прочь!.. ступай от нас прочь, Моран Джурич!
Моран бесслезно всхлипнул и повернулся спиной к образинам, которые еще совсем недавно были его народом, и заковылял к выходу. Отныне все двери в Калимегдане раскрывались перед ним только ради того, чтобы он вышел из них — и никогда не смел оборачиваться, чтобы войти! Все дальше сквозь анфилады комнат и свитки коридоров, все ближе к наружному миру.
По мере того, как он удалялся от сердца и средоточия Калимегдана, замок представлялся ему все более отталкивающим. Вычурным. Не приспособленным ни для жилья, ни для ведения войны.
На этих стульях с множеством никому не нужных завитушек и нелепых украшений невозможно сидеть — разве что изогнувшись в немыслимой позе. В эти окна, закрытые цветными стеклами в мелком переплете, почти не проникает свет, а благодаря пестрым сумеркам, вечно царящим в комнатах, все вещи выглядят так, словно они находятся не на своих местах.
Изгнание наваливалось на Морана все тяжелее, и каждый его шаг был свинцовым, но он упрямо переставлял ноги и неотрывно глядел в ту единственную точку пространства, которая не содержала для него ни страха, ни мучения: в распахнутый прямоугольник последнего дверного проема.
Свобода приближалась медленно. Она пугала и вместе с тем являлась единственным выбором: редкий случай, когда не существует альтернативы.
Как ни было замутнено сознание Морана горем утраты и ужасом позора, он все же догадывался о смысле всех этих мучительных перемен. Его изгнание было абсолютным. Если соплеменники и даже Калимегдан начали казаться ему чужими и безобразными, то тем более сам Моран выглядел теперь в их глазах уродом, омерзительным чудовищем.
«Ты не можешь больше здесь оставаться, Моран Джурич», — прогремел напоследок чей-то голос (Моран вжал голову в плечи, не решаясь оглянуться и посмотреть на своего последнего судью: он даже не мог сейчас определить, мужчина это был или женщина).
Он действительно не мог здесь больше оставаться.
Моран вынул пальцы из ушей. Громкое гудение жука прямо у него над головой восхитило Морана: в сплетении тонов, составляющих этот звук, немалая доля принадлежала тишине, в то время как голоса, что раздавались у него в голове, уничтожали всякую возможность тишины.
Предстояло учиться жить заново. «Тишина — это благо», — сказал себе Моран, чтобы не забыть. Однажды произнесенные слова повисали в пространстве, как спелые плоды; их всегда можно было призвать снова. И хоть Моран теперь лишился возможности видеть их воочию, все-таки он знал об их присутствии.
Впервые за долгое время он вздохнул полной грудью и осмелился оглядеться по сторонам.
Он по-прежнему находился на зеленой равнине. Высокая трава ласкалась под ветром, по воздуху важно переправлялись семена какого-то предусмотрительного растения, снабженные пышным белым пухом и другими приспособлениями, одинаково подходящими и для танцев, и для полета, и для свадьбы. Одно пролетело совсем рядом с Мораном и невесомо коснулось его щеки. Он зажмурился, изо всех сил стискивая веки, но слезы уже закипали у него в груди.
Он вспомнил слово, которое обжигало его все это время.
Несправедливость.
С ним обошлись несправедливо. Не учли того, не приняли во внимание се, закрыли глаза на то, отвернулись от этого.
О, несправедливость!..
Он раскрыл глаза, и слезы заполнили их, растеклись по всей их поверхности, задрожали, готовые сорваться.
Внезапно мир вокруг Морана наполнился серостью. Он не успел даже осознать весь масштаб надвигающейся катастрофы, когда она уже разразилась. В мире, где никогда не плачут, слезы обладают разрушительной силой. Слезы существа, не знающего, что такое слезы, в состоянии прожечь отверстие размером с человеческую судьбу.
Разумеется, когда-то, давным-давно, Моран об этом знал! Но теперь, после совершившегося изгнания, забыл. Отныне ему придется заново развешивать вокруг себя слова и истины. Он не с того открытия начал, когда приступил к восстановлению утраченного словесного слоя. Вовсе не отсутствие тишины стало самым главным в испытании, постигшем Морана. Тишина была лишь частью, элементом благополучия, а основа его коренилась совсем в другом.
«Нельзя плакать!» — запоздало вскрикнул Моран. Он еще успел заметить, как эта коротенькая, отчаянная фраза сверкнула радужно, на миг зависла перед ним — и бесследно растаяла в общей серости.
Все в мире неудержимо расползалось, таяло, утрачивало очертания. Никогда прежде Моран не жалел себя так яростно и вместе с тем не задыхался от такого острого отвращения к собственной персоне. Поистине, он достоин этой грязноватой тоскливой серости. Он — ее порождение и ее породитель. Не стоит жить, если жизнь — это скука и туман.