— Смотри, какая злюка. Прямо, как служащий банка.

По ночам мы спали вместе. Я лежала рядом с ней на месте дяди Мони. Однажды я проснулась и стала плакать, потому что очень скучала по маме и папе, путешествовавшим где-то в далекой Испании. Тетя Рут погладила меня по голове.

— Я тоже скучаю по Ури, — сказала она почему-то шепотом, хотя мы были одни и никого разбудить не могли.

Ури служил тогда на Суэцком канале, и она за него страшно волновалась; все время повторяла, что там опасно и каждый день гибнут солдаты. Мне стало ее ужасно жаль, словно она его уже потеряла (хотя он погиб только три года спустя), и я ее обняла. Она уткнулась лицом в мои волосы, и мы заснули…

…Мы едем вдоль морского берега. По радио передают песни пятидесятых — шестидесятых годов. Дождь уже такой сильный, что пора включать дворники. Яир ведет машину и молчит, а я сижу и вспоминаю ту далекую ночь. Именно тогда я с удивлением узнала, что взрослые тоже иногда боятся и тоскуют, но тоже ничего не могут поделать и только бессильно плачут по ночам. Даже сейчас, спустя столько лет, вспоминая об этом, я с трудом сдерживаю слезы…

…За несколько десятков метров до дома престарелых я увидела дом, где когда-то жила Наоми. «А вдруг, — подумала я, — она решила сегодня навестить маму и прямо сейчас выйдет из подъезда с детской коляской?» Почему ты исчезла, Наоми? Где ты? Все эти годы я пыталась представить себе, как ты живешь. Может быть, ты живешь в каком-нибудь маленьком поселке в Галилее — с мужем, тремя детьми и двумя собаками — и из окон твоего дома открывается потрясающий вид? Или ты сейчас в Бней-Браке или Меа-Шеарим [7]и носишь парик и платья с длинными рукавами. А может, ты учительница рисования в Хайфе, мать-одиночка, или, как твоя мать, сошла с ума и сидишь в психушке? В больнице Блюменталя или в Тират-а-Кармель? Йоэль ведь уже давно тебе это предсказывал, и ты всегда этого ужасно боялась. А может быть, ты живешь в Париже? У тебя большая студия на Монмартре, и из твоего окна видны купол собора Сакре-Кер и облака. Днем ты рисуешь, по вечерам сидишь в кафе и джазовых клубах с писателями, художниками и музыкантами, а летом ездишь в экзотические страны со своими любовниками-натурщиками… Интересно, ты тоже теперь похожа на женщину из раздевалки? Вспоминаешь ли ты меня хотя бы изредка?..

Это твой дом. А вот и твоя фамилия на почтовом ящике. Я слышу голос твоего саксофона — то тоскливый, то болтливый, то шаловливый…

— Я люблю его, потому что он очень человечный, — сказала ты однажды.

— Кто? Саксофон? Или твой «наш»?

— Оба…

…Да, Наоми, я вполне могла бы сейчас постучать в твою дверь. Мне откроет твоя мама, я спрошу, где ты, и она мне, разумеется, скажет. Но я не постучала. Я миновала твой дом и пошла дальше. Пусть все мои вопросы так и останутся без ответов…

К высокому зданию дома престарелых вела дорожка между двумя зелеными лужайками, выложенная плиткой. Одной рукой я прижала к себе горшок, а другой толкнула стеклянную дверь. В вестибюле в инвалидном кресле сидела старушка. Она все время с маниакальным упорством возила кулаком по поверхности пластмассового подноса, прикрепленного к ручке кресла, словно пыталась стереть какое-то невидимое пятно. Ее глаза смотрели в пустоту, а рот был удивленно раскрыт. Видимо, она никак не могла смириться с тем, что еще вчера была девочкой в короткой юбочке с бантом в волосах и прыгала через веревочку, а теперь вот сидит здесь, в инвалидном кресле…

Ругая себя за то, что не позвонила и не предупредила о своем визите заранее, я поднялась на лифте на третий этаж и постучала в дверь. Из-за двери послышалось постукиванье ходунка.

— Кто там?

— Это я, тетя Рут.

Голубые удивленные глаза. Загорелое лицо. Короткие седые волосы. «Римская» прическа.

Я поцеловала ее в правую щеку — левая была парализована. Кровоизлияние в мозг, год назад. Абсолютно неожиданно, безо всякой видимой причины, когда работала в саду. Несколько месяцев она пролежала в Тивъоне, в доме своей дочери Дальи, но не захотела быть для нее обузой и переехала в дом престарелых.

— Боже, какая великолепная бромелия! — воскликнула она, увидев принесенный мной цветок. — Пойдем на балкон, я тебе кое-что покажу.

Балкон был крошечный. От входной двери до него было не больше четырех метров, и он весь был плотно заставлен. Пять-шесть горшков с цветами, папоротником и приправами; два длинных ящика с красной и белой геранью; в углу — банка с водой, в которой плавали листья, предназначенные для посадки.

— Видишь, какой я сад себе здесь устроила?

Я вынула свой горшок из целлофановой упаковки и поставила его на свободное место возле перил.

— Здесь солнце, — сказала тетя Рут. — Бромелия тут умрет. Ей нужна тень.

Я передвинула цветок в тень. Здоровой рукой тетя сорвала с папоротника несколько засохших листьев и улыбнулась:

— Ну, что скажешь?

Я вспомнила про свой сад на крыше, где растения не хотели жить, но и умирать отказывались.

— Красиво. А запах какой! Почти как дома.

По лицу тети Рут пробежала тень.

— Пойдем в комнату, — сказала она. — Выпьем чаю.

— Ты садись, я сама приготовлю.

Тетя села на резной стул, обитый зеленым бархатом — когда-то он стоял в ее доме, в библиотеке, возле патефона, — а я пошла на кухню.

— «Эрл грей» в среднем шкафчике, сверху, — крикнула она мне вслед, — сахар стоит слева, а чашки — в нижнем шкафчике справа. И еще английский кекс захвати, он в духовке. Далья мне принесла, в пятницу, чтобы было чем гостей попотчевать, когда мы в карты играем.

Я нарезала кекс, поставила на стол фарфоровые чашки в цветочек, разлила чай и присела на коричневый бархатный диван.

Красный ковер с оленями.

Картины Гутмана, Бергнера и Леванона.

Статуэтка обнаженной женщины в позе лотоса.

Деревянная плошка с орехами.

Посеребренные щипцы для орехов.

Корзиночка с мандаринами.

Семейная кровать, застланная лоскутным покрывалом.

Маленький розовый коврик.

Зеркало у входа. Резная рама в форме виноградной лозы.

Фотографии дяди Мони и загорелого улыбающегося Ури на этажерке. Дядя Моня в шортах. Ури в военной форме.

Как ей удалось вместить весь свой огромный дом в комнату, в которой всего тридцать квадратных метров?

— Вы все еще играете по пятницам в бридж?

— Раз в две недели. Чаще им трудно. Один болеет, другая сломала берцовую кость. Старые мы.

— А ты, конечно, заколдовываешь карты глазами и срываешь весь банк?

— Нет, — засмеялась она, — видно, когда меня парализовало, я эту способность сразу утратила. А теперь они пользуются этим, чтобы вернуть все деньги, которые проигрывали мне раньше. — И вдруг заплакала. — Ну, сама посуди, разве же это жизнь? Каждый раз перед сном я молю Бога, чтобы утром он не дал мне проснуться.

Она вытащила из-под ремешка часов на парализованной руке бумажную салфетку и высморкалась.

— По-моему, этот Бог — преотвратнейший тип.

Я встала с дивана, подошла к ней, обняла за плечи и вспомнила, как два года назад, за несколько месяцев до инсульта, на свадьбе ее внучки Айялы Яир спросил:

— Тетя Рут, а когда вы в последний раз танцевали?

Она явно была приятно удивлена.

— Вообще-то, — сказала она, — я и сейчас иногда танцую. Перед зеркалом. Когда никто не видит, конечно.

— А со мной потанцуете? — спросил Яир и протянул ей руку.

Они вышли на площадку и стали танцевать. Сначала вальс, потом танго. Я сидела, осторожно трогала свой живот, в котором зрела новая жизнь, и смотрела на них, как завороженная. Они были словно созданы друг для друга. Седая голова тети Рут прекрасно смотрелась на фоне черного пиджака, который мы купили в Париже. Время от времени Яир поглядывал на меня, и я видела, что глаза у него сияют. «Смотри на нее хорошенько и запоминай, — сказала я себе тогда. — Возможно, это ее последний танец».

Господи, как же я их обоих в тот момент любила. А сейчас… Что я могла сказать ей сейчас?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: