— А я люблю, чтоб было комфортно. — Евгений Евграфович совсем освоился со мной и ведет себя так, будто мы знакомы сто лет. — Комфорт в жизни — главное качество, по которому ее должно оценивать. Вы согласны?
О, разумеется, разумеется, я во всем с ним согласен, как же иначе.
Я уже слетаю с катушек, когда наконец Евгений Евграфович решает купить свитер. Продавщица, едва не танцующая от довольства, что посетители покидают ее магазинчик, оставив в кассе деньги, укладывает свитер в хрустящий фирменный пакет, вручает его праздничным движением Евгению Евграфовичу, и тот, повеселевший не меньше продавщицы, когда мы выходим из магазина на вымощенную блестящим кафелем променадную дорожку царства Мамоны, предлагает мне:
— А что, не отметить ли нам покупку? Давайте присядем здесь в какой-нибудь забегаловке, хлопнем по чашечке кофе и поговорим. Как вы, не против?
— Замечательная идея, — говорю я.
Мы спускаемся на нижний этаж, где расположены «забегаловки», и по прошествии пяти минут сидим за пластмассовым столиком, положив на свободные стулья около стола свою верхнюю одежду, — не столько потому, что так жарко, а для того, чтобы к нам никто не подсел.
— Да, так вот, Леонид Михалыч, — сделав глоток кофе, ставит пластмассовый стаканчик на стол Евгений Евграфович. — Возвращаясь к нашим баранам… В настоящее время есть потребность в свежем аналитическом взгляде на электорат старшего среднего возраста. Не пенсионный и даже не предпенсионный, а вот такой — старшего среднего возраста, засредний, назовем его так. Готовы вы написать записку?
Я прикидываю, что за финансовые перспективы распахиваются передо мной, возьмись я излагать свои взгляды на этот «засредний» электорат. Похоже, Балерунья не поняла меня — что мне требуется. Никаких роскошных перспектив такая аналитическая записка не обещает. Было дело, я писал что-то подобное для Министерства образования, заработал — это конечно, но к решению своих финансовых проблем не приблизился ни на шаг.
— Мне это будет интересно? — спрашиваю я Евгения Евграфовича осторожно.
Разочарованность, что звучит в моем голосе, видимо, столь явна, что он всхохатывает и звучно бьет ладонь о ладонь.
— Вам это будет интересно, интересно, — говорит он потом. — Но, безусловно, — он делает паузу, — у работодателя тоже есть свой интерес. Я полагаю, вы понимаете?
— Сколько? — спрашиваю я.
— Фифти-фифти, — отзывается он, глядя на меня с ясной полуулыбкой.
Ого. Пятьдесят процентов. Хорош откат. Это или сумма должна быть запредельна, так что мне за глаза достаточно и ее половины, или же столь ничтожна, что меньше половины брать ему нет смысла.
— И что они, эти фифти? — спрашиваю я, стараясь не дрогнуть ни единым мускулом — будто это для меня обычное дело, вести торг вроде этого.
Цифра на листке с проставленным за нею значком доллара повергает меня в восторженное изумление. Смешанное, однако, с неверием. Я невольно тянусь к листку, — он отдергивает руку, не позволяя мне взять листок. Следом за чем рвет его на клочки и ссыпает те в боковой карман.
— Я полагаю, для любого института это будет нормально, — говорит он.
— При чем здесь институт? — недоумеваю я.
— Ну, или фонд, — говорит он.
— А при чем тут фонд? — я уже настораживаюсь.
Евгений Евграфович, взяв со стола стаканчик с кофе, отхлебывает из него.
— А у вас что, ничего не учреждено? Мы даем задание организациям. Мы не можем давать такие ответственные задания частным лицам.
Это катастрофа. Какой фонд, какой институт? Служба Аполлону ни по какому официальному ведомству не проходит, а где состою и числюсь — это так, только плачу членские взносы, в любом случае я представляю только себя.
— Но я частное лицо, — произношу я потерянно.
Евгений Евграфович, делая очередной глоток кофе, пожимает плечами:
— Значит, учреждайте. Частному лицу мы не можем.
— Учредить институт? — вопрошаю я. — Но это же такое дело…
Теперь изумлением расцвечивается лицо Евгения Евграфовича.
— Ну, Леонид Михалыч! Так отстать от жизни. Не учебный же институт. — У него вырывается хохоток. — Вы один и будете этим институтом. Назовите «Институт проблем постсоциалистического периода». Или еще как-нибудь. Главное, иметь регистрацию, юридический адрес, счет в банке. Есть — начинаем сотрудничество.
Мы поднимаемся из «Брюха Москвы» на ее грудь — Манежную площадь, — и Евгений Евграфович, весь ублаготворение, подает мне руку:
— Значит, Леонид Михалыч, как учреждаетесь — звоните мне. Подписываем с вами договор, в смысле, с вашим институтом, — из него снова вырывается хохоток, — и вперед!
Я остаюсь на Манежной один. Поле ее взгорблено посередине стеклянным пузырем крыши уходящего в глубь земли «Брюха Москвы», и стоящее на противоположном конце площади похожее на печатный пряник здание «Националя» видно лишь верхними этажами — ни следа от впечатления, которое оно производило в советские времена. Это впечатление осталось лишь в памяти. Как лишь в памяти прежняя Манежная площадь — просторное пространство голого асфальта, залитое до краев плотной людской толпой. Нет, не всегда; обычно она была пустынна. Но в те незабвенные последние годы советской эпохи она принимала на своем просторе целых пятьдесят-семьдесят тысяч демонстрантов. Все, больше этого не будет — никаких демонстраций, никаких митингов. Теперь вместо земной тверди под ногами — бетонные перекрытия «Брюха», скрывающие собой циклопических размеров котлован, и, как ни крепки, сравниться крепостью с земной твердью никак не могут, — собираться здесь теперь просто опасно. Новая власть оказалась пораскидистее умом, чем прежняя. Странное дело: всякая новая власть в России оказывается дальновиднее, умнее-ловчее, чем прежняя, но не в коня корм — лучше от того жить не становится. Где она, свобода, которой так жаждали? Заключение в клетке, не похожей на прежнюю, всё заключение. Как может быть свободен человек, когда ему нужно зарабатывать на жизнь деньги, а заработать их он может, только выставив на продажу свои умения и таланты? Продающий зависит от прихотей покупателя, как и покупатель от честности продавца. Будь я свободен, разве бы стал я таскаться по этому «Брюху», отыскивая подходящий свитер для незнакомого мне до нынешнего дня Евгения Евграфовича? Тоже мне мечта жизни: помогать кремлевским чиновникам покупать свитера. Знать бы в ту, собиравшую пятидесятитысячные митинги пору, что клетка всего лишь может быть теснее или просторнее, и все. Иногда, конечно, она может быть очень просторна, так что не достанешь до ее пределов и взглядом, но пределы эти есть непременно, и когда-нибудь жизнь неизбежно притиснет тебя к ее прутьям — по-другому не бывает. Истина, на обретение которой ушла жизнь.
Влажно веющий в лицо ветерок совершенно по-весеннему свеж. Дождя сегодня нет, только асфальт мокр и в лужах, небо хотя и низко, но день не серый, в свете его сквозит прозрачная ясность — истинно апрель, и тепло невероятно; в такой день гулять и гулять, наслаждаясь чудом европейской зимы в самом центре декабрьской Московии. Но я это только отмечаю сознанием — что наслаждаясь, а благости во мне нет ни капли. Какую благость может испытывать Лаокоон, почти задушенный не знающими жалости змеями. Разве я, когда пускался на дебют, мог предположить, что придется жить в клетке таких размеров — ни повернуться, ни сесть, ни лечь. Ау, свобода, ау, где ты?! Не дает ответа…
Из этих моих размышлений меня извлекает звонок мобильного. Я обнаруживаю себя на Тверской, напротив Центрального телеграфа, в начале Камергерского, — как меня сюда привели ноги, я и не заметил. Ко всему тому я еще стою и созерцаю поставленного в угол между двумя домами дохлого интеллигента Чехова, который не мог бы написать ни «Вишневого сада», ни «Скрипки Ротшильда», ни «Письма ученому соседу». Надо же было додуматься изобразить этого красавца, любимца женщин, при последнем издыхании, когда он не мог уже не только ничего сочинять, но, наверно, и просто держать ручку в руках.