К корпусу своего отряда он вернулся, наверное, часа через два. И, еще подходя, понял: что-то произошло. Отряд стоял перед корпусом строем, и по тому, как стоял — двумя взлохмаченными волнами, — было ясно, что стоит так уже не минуту и не пять, а давно. Перед отрядом стояли пионервожатая с воспитателем, и оба, когда он появился, и весь отряд вслед за ними тоже вперились в приближающегося Лёнчика.
— Явился не запылился! — гневно произнесла пионервожатая.
Воспитатель, студент из Политехнического института, с первого дня державшийся в ее тени, молча смотрел на Лёнчика, но взгляд его был красноречивее восклицания пионервожатой.
Оказывается, Лёнчика искали. Подошло время идти купаться, отряд построился, сделали перекличку — и его не обнаружилось.
— Где гулял, Поспелов? — все так же гневно вопросила пионервожатая. — А еще звеньевой! Почему ушел из расположения отряда без спросу?
— Да ты в лесу был! — удивленно проговорил воспитатель. — Вон весь рот в землянике.
— В лесу! — приглядываясь к Лёнчику, воскликнула пионервожатая. — Кто тебе в лес разрешил? Ты еще, значит, и нарушитель дисциплины! Какой ты после этого звеньевой?!
Лёнчик был изгнан из звеньевых тут же, не вставши в строй. Когда спустя десять минут раздевались на берегу, чтобы идти купаться, Гаракулов, будто бы случайно раздеваясь с ним рядом, сказал с улыбкой победности:
— Получил? Смотри, чуть что, и темную получишь. И ничего никому не будет.
Пристебай его подпрыгивал, снимая штаны, тоже тут, в двух шагах, и тоже улыбался, пытаясь, чтобы улыбка его походила на улыбку Гаракулова.
В довершение всего после обеда на выходе из столовой Лёнчик был остановлен Гринько, у которого было правило во время обеда приходить в столовую и самолично следить за порядком.
— Нехорошо, — сказал Гринько, глядя на него с суровой строгостью и покачивая головой. — Что ж ты выдумываешь. Были у вас выборы. Голосовали же?
— Голосовали, — вынужден был подтвердить Лёнчик.
— Ну вот. Ответственней надо к своим словам относиться. — Гринько взял Лёнчика за плечо и подтолкнул к выходу. — Иди. И больше не выдумывай.
Лёнчик шел в строе, возвращаясь из столовой, и казалось, вся когорта великих — Ленин-Куйбышев-Орджоникидзе-Ворошилов-Грачптицавесенняя — смотрят на него из своего бессмертия с укоризной и порицанием. Он не оправдал их надежд, оказался недостоин их доверия и отныне не мог быть с ними рядом.
Жить в лагере дальше, оставаться здесь было невозможно, невыносимо. Но смена между тем только началась, впереди простирались еще почти три недели. И вдобавок к ней еще одна смена!
Его спас авиамодельный кружок. Утром на следующий день на линейке перед завтраком после поднятия флага было объявлено, что в лагере начинают работать спортивные секции и кружки, записываться после завтрака на выходе из столовой, и Лёнчик, собиравшийся перед сборами в лагерь заниматься в какой-нибудь спортивной секции, неожиданно сам для себя вместо спортивной секции записался в кружок. Листки со спортивными секциями были исписаны до самого низа (фамилия, имя, отряд, год рождения), на листках с кружками — четыре-пять строчек, и вот то, что их было так мало, — это Лёнчика и вдохновило. Ему нужно было сейчас туда, где меньше народа. Он со вчерашнего дня задыхался в той скученности, в которой безвыборно предлагал жить лагерь. И спортивная секция — это, получалось, опять та же скученность. А ему после вчерашнего хотелось словно бы забраться в щель, заползти в нее — и проторчать там, не высовывая носа, до конца срока, что неизбежно предстояло прожить здесь. В слове же «авиа» было еще что-то необыкновенно влекущее, так и притягивало к себе. Сделать своими руками модель самолета и запустить в небо — это, ощущалось, чуть ли не то же самое, что взмыть в небо и полететь самому — будто птица.
На занятия в кружки, согласно лагерному расписанию, полагалось ходить после дневного сна и следовавшего за ним полдника, но через два дня Лёнчик стал смываться в кружок сразу после завтрака. Уходить из расположения отряда без особого разрешения пионервожатой или воспитателя не полагалось, но Лёнчик смывался из отряда на законных основаниях: ему это в качестве исключительного случая было разрешено. Исключительный случай заключался в том, что в конце смены по приказу директора планировался общелагерный показ авиамоделей, и он как особо одаренный авиамоделист требовался в кружке постоянно. Записка с этими словами, адресованная пионервожатой и воспитателю Лёнчикова отряда, была написана руководителем кружка, твердым взрослым, бегущим почерком, увенчана его размашистой взрослой подписью, — усомниться в ее подлинности было невозможно. А она и была подлинной. «Что, так хочется авиамоделированием заниматься?» — удивился руководитель кружка, когда Лёнчик, узнав, что руководитель проводит в мастерской почти весь день, ремонтируя старую лагерную мебель, поинтересовался у него, нельзя ли устраивать занятия кружка и с утра. Лёнчик помялся. Врать не хотелось. «Нет, дело не в этом, — он решил рассказать все как есть. — Просто мне там в отряде…» Руководитель кружка выслушал его скорбное повествование, молча достал из ящика верстака тетрадь в клеточку, вырвал из середины двойной лист и, взяв из-за уха карандаш, быстро написал внутри листа несколько слов. «Отдашь своему начальству», — сказал он, вручая Лёнчику лист в сложенном виде.
Записка сработала, и с этой записки у Лёнчика с руководителем кружка возникли особые отношения, во всяком случае, такие, каких больше ни у кого из других кружковцев не было. Руководителя звали Алексеем Васильевичем, он был уже пожилой, с седой головой и с седыми усами, как дед Саша, только у дедушки Саши усы торчали жесткой щеточкой, а у Алексея Васильевича они были мягкие и не топорщились над губой, а словно стекали на нее. Одна нога у него была короче другой, и он ходил прихрамывая, опираясь на палку. На деревянном полу палка на каждые два шага звучно пристукивала, и Лёнчику этот стук необыкновенно нравился; он думал, как это здорово, ходить с палкой, как это выразительно и внушительно. Когда он заявлялся в мастерскую к Алексею Васильевичу по утрам, никакими моделями они никогда не занимались, по утрам Алексей Васильевич всегда ремонтировал мебель, и Лёнчик просто сидел около него, наблюдая, как он работает, подавал ему инструмент, помогал что-то подержать, отпилить, приколотить, помогал убрать стружку, навести после работы порядок. Он узнал таинственные слова «струбцина», «киянка», «шерхебель», «коловорот», подержал все эти вещи в руках, научился правильно заправлять лезвие в рубанок, освоил стамеску и долото. За этим времяпрепровождением они разговаривали. Не так чтобы не умолкая, однако случалось, что на Алексея Васильевича нападало, он делался словоохотлив, и вот тогда, можно сказать — не умолкая.
О Гаракулове однажды он неожиданно заговорил сам — Лёнчик не подал для того никакого повода.
— А об этом твоем, как его, ну который председателем отряда у вас…
— Гаракулов, — подсказал Лёнчик.
— Да, вот об этом Гаракулове. Я тебе вот что скажу: ты с ним себя не равняй. Гаракулов твой, если в тюрьму не попадет, большим начальником станет. Видел я его, понаблюдал за ним. Замашки у него пахана. Знаешь, кто такой пахан?
— Нет, не знаю, — признался Лёнчик.
— Глава у бандитов. А начальник — тот же пахан. Сколько я этих начальников перевидал — пропасть. И в каждом — пахан, чуть что — и головку поднимает: я самый главный! я! меня слушайтесь, кто не будет — секир башка тому!
— Нет, но как же… — Лёнчик был ошеломлен. Это было что-то невероятное, что говорил Алексей Васильевич. Он никогда ни от кого не слышал подобного. — Какой из Гаракулов а руководитель? Он же все против правил. Против закона. И учится плохо.
— Э, — протянул Алексей Васильевич, — необразованному начальником даже легче быть. Главное — власти желать. Чтобы какой-нибудь народец под тобой был. Чтобы мять его и топтать. Вот ты, ты что, этого хочешь?
— Я? — с негодованием переспросил Лёнчик. У него даже перехватило горло, что Алексей Васильевич мог предположить о нем такое. — Я просто… просто я хочу… чтобы стране служить, всему народу!