Кроме того, все это означает, что Балерунью зацепило его сообщение о моей спутнице на встрече Нового года у Райского. Ее зацепило, и она высказала пожелание придержать меня за фалды. Именно придержать, пока — не более того. До своего возвращения из страны чайного листа. Она в это время, на Новый год или сразу после него, имеет обыкновение ездить в страны Юго-Восточной Азии, нынче выбран Китай. Остров Хайнань — самый юг Поднебесной, вечное лето, купальный сезон круглый год, знаменитый массаж сутки напролет, иглоукалывание — хоть по иголке на каждый миллиметр тела. Балерунья любит свое тело. В начале каждого нового года она ублажает тело курортной негой. Впрочем, не позволяя себе слишком расслабиться. Кажется, ей уже скоро пора и вернуться.

Я веду разговор с Евгением Евграфовичем, сидя за столом на кухне, и, попрощавшись, так и остаюсь сидеть, продолжая прижимать к уху трубку, сигналящую короткими гудками рассоединения. Надо же было ему припереться на Новый год к Райскому!

Не знаю, сколько я так сижу, когда мой слух улавливает тихие шаги, звук открывающейся кухонной двери, и, повернув голову, я вижу в дверном проеме полувсунувшегося на кухню Костю Пёнязя.

— Я слышу, ты вроде закончил разговор, а тебя все нет и нет, — настороженно произносит он. — С тобой все в порядке?

В том смысле, в каком он спрашивает — в физическом, — со мной все в порядке.

— Костя, — говорю я, затыкая голосящую трубку быстрым тычком пальца, — почему ты не уговорил меня стать евреем?

— Я? Тебя? Евреем? — Костя открывает дверь в полный раствор и наконец проникает на кухню целиком. — Евреем, извини, надо родиться.

— Нет, вот тогда, в девяносто пятом, когда ты уезжал в Германию.

— А! — восклицает Костя с облегчением. До него доходит, что я имею в виду. Он простодушно-серьезен, и ему, несмотря на прорву лет, что мы дружим, при моей склонности к скоморошьему балагурству, не всегда удается понять меня. — Но ты же сам не захотел. Я тебя уговаривал, уговаривал, а ты ни в какую…

— Плохо уговаривал. Хорошо бы уговаривал — ездил бы сейчас туда-сюда, как ты, стриг денежку там, стриг здесь, был вольным космополитом.

— Как это я тебя плохо уговаривал?! — снова восклицает Костя. — Я тебя еще как уговаривал! Или ты насмешничаешь? — соображает он наконец.

Костя уехал, как это говорится, на ПМЖ, постоянное жительство в Германию, уже с лишком десять лет назад. У него обнаружился рак простаты, нужно было оперироваться, в очередь на бесплатную операцию на Каширке его поставили в такой хвост — за время ожидания он должен был умереть раз пять, денег же за операцию без очереди запросили столько, сколько он не мог наскрести ни по каким сусекам. У него тогда уже не было никакого профессионального заработка, он работал сторожем на автостоянке — сутки дежурства, двое свободен, — на хлеб хватало, но только на хлеб. Документы на отъезд в Германию в те времена оформляли едва не мгновенно — только докажи свое еврейское происхождение, через два-три месяца он мог лежать на операционном столе, и, пометавшись, Костя отправился в немецкое посольство подавать заявление на выезд. И вот, уже стоя одной ногой в поезде, он стал уговаривать меня присоединиться к нему. Ты едешь к себе на Урал, говорил он, приходишь в загс, где зарегистрировано твое рождение, просишь дать новое свидетельство о рождении взамен утерянного — и чтобы в графе «национальность» у кого-то из родителей стояло бы «еврей». Сто долларов в зубы — и тебе напишут хоть «зулус». Все вокруг так и делают. Чукчи евреями становятся. Немцы идиоты, они всякой бумажке верят!

Но я, в отличие от него, был, слава Богу, здоров, лудил тексты для Савёла, писал статьи в такой еженедельник «Русская мысль», выходивший в Париже, где меня с удовольствием печатали, — я, в общем-то, зарабатывал. И казалось, не может же быть все так плохо слишком уж долго, жизнь наладится. А кроме того — дети, Балерунья. Нет, я не мог уехать. Откуда мне было знать, что ничего не наладится, «Русская мысль» рухнет, заработки мои истощатся, и родное отечество не станет платить никакого социального минимума. Сейчас я, может быть, уже и согласился бы стать евреем, но поезд ушел: немцы поумнели и не верят никакой бумажке, рассылая запросы самолично.

— Ты насмешничаешь! Шуткуешь! — с окончательным облегчением повторяет Костя, выдвигает табуретку из-под стола и опускается на нее, оказываясь с другой стороны стола напротив меня. — Неприятный разговор, да? — спрашивает он меня сочувственно.

— Помолись, — неожиданно для самого себя выдаю я. — Вроде бы когда кто-то молится за другого, молитва бывает услышана.

— По-каковски: по-христиански, по-иудейски? — с выползающей на лицо улыбочкой вопрошает Костя.

Это его сдача мне. Серьезность серьезностью, но, если подставишься, он не упустит возможности поязвить. Смысл его издевки в том, что, будучи русским по отцу и евреем по матери и воспользовавшись предоставленной ему жизнью возможностью выехать в Германию как еврей, он себя не чувствует ни тем, ни другим и не знает, как молиться — ни по-иудейски, ни по-христиански. Хотя сказать, что он атеист, нельзя.

— Да помолись просто, — отвечаю я. — Главное, чтобы кто-то другой.

— Да от моей молитвы какой толк? — улыбочка на лице Кости уступает место его обычной серьезности. — Я разве молюсь? Так, непонятно что.

— Пусть непонятно что. — Моя настойчивость удивляет меня самого. — Кого мне просить, если не тебя?

Теперь Костя не отнекивается. Он быстро поводит перед собой крест-накрест руками, будто совершил что-то ужасно неделикатное, осознал это и просит его простить, — сколько лет я его знаю, столько и помню у него этот жест.

— Нет, ну ты что! Если ты просишь… конечно.

Молчание, что наступает вслед за тем, будь напротив меня не Костя, имело бы характер того, которое называют «неловким», но мы с Костей можем молчать друг с другом хоть часами, и ничего неловкого в этом не будет.

— Россия развалится, — наконец произносит Костя — без всякой связи с нашим предыдущим разговором. — Как Советский Союз, вот так же.

Мне становится обидно за отечество. Такая подобная животному инстинкту боль — будто в тебя вонзили иглу.

— С какой это стати? — отзываюсь я, как огрызаюсь.

— Да потому что Россия — тот же Советский Союз, — говорит Костя. — Только вместо Прибалтики — Татарстан-Башкортостан, вместо Грузии-Азербайджана — Чечня с Ингушетией. И чем для них Россия может быть привлекательна? Она все больше тот самый Советский Союз и напоминает. По всем параметрам.

— Ты, конечно, прав, — говорю я. — Но у России уже были такие смутные времена… и что? Всякий раз выходила из этих передряг живой-здоровой.

— И чем закончилось Смутное время?! — восклицает Костя. — Воцарением Романовых? Если бы только. Установлением крепостного права!

Так мы сидим, обсуждая судьбы России — два пикейных жилета из «Золотого теленка», только никогда этих самых пикейных, по принадлежности к иным временам, не носившие, — и нам хорошо, мы чувствуем свою востребованность, мы нужны России, наши жизни не напрасны, от нас зависит многое, ого-го сколько зависит от нас!.. Для пикейных жилетов нет большего счастья, чем размышлять о благе отечества и вселенских процессах.

От российских вопросов мы непонятным образом переходим к обсуждению еврейской темы. Любой наш разговор с Костей в конце концов непременно завершается ею. Хотя он и утверждает, что не чувствует себя ни евреем, ни русским, а скорее кем-то вроде кентавра, еврейская кровь не дает ему покоя, заставляя вновь и вновь препарировать мир вокруг себя, обильно поливая его собственной кровью.

— Ты знаешь, я в Германии стал чувствовать себя русским, — говорит он. — Понимаешь, не происходит никакой ассимиляции, все эмигранты живут своими замкнутыми общинами, и от меня все время требуют, чтобы я ходил в синагогу: у меня же еврейская кровь по матери, значит, считается, я подлинный еврей. А мне в эту синагогу — совсем влом. Мне все же Христос ближе. Ну как после Христа жить по Ветхому завету? Даже если допустить, что Христос не Бог, то его учение… оно открывает человечеству новые горизонты!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: