— Что, Маргарита, у вас такое накипело против Савёла? — спрашивает Паша. Их группа — его жизнь, и все, что касается этой жизни, важно для него.
Гремучина вскидывает на Пашу глаза и благодарно гладит его по плечу.
— Пашенька, ты джентльмен, я же говорю. — После чего взгляд ее вновь устремляется на меня. — Какой тяжелый человек Савёл. Просто как камень. Он плющит! Плющит, плющит, плющит! С творческим человеком так можно? Особенно женщиной. Я начинаю сомневаться, творческий ли он человек сам!
Паша, склонившийся над нею, выпрямляется.
— Утверждают, Маргарита, Сальери был неплохим композитором.
Гремучина сидит с нами еще минут пять и, неудовлетворенная, что не получилось устроить обсуждения Савёла, покидает нас, бросая напоследок:
— Век женщины не наступает, а уже наступил. Мужчины боятся уже собственной тени. Мужская робость скоро войдет в поговорку.
— У бедняжки никак не получается наладить контакт с коллективом, — говорит Паша, удостоверясь, что Гремучина отошла достаточно далеко и не слышит нас. — Все время хочет поставить себя над всеми. Она всех выше, а все остальные ниже.
— Но подходит она вам как автор? — интересуюсь я. — Одну песню вы с нею, судя по тому нашему выезду на празднество, уже сделали.
Паша презрительно машет рукой.
— Так это ни то ни се. Подмалевок. Для пробы. Пока все без толку.
На том мы с ним эту тему и завершаем.
А скоро наше застолье и вообще заканчивается. Вдруг, будто провеяло ветром и подхватило, все начинают собираться, вот еще только что сидели — и уже поднялись. В дверях я оказываюсь рядом с Иветтой Альбертовной. Что, наверное, не слишком случайно.
— Я бы хотела, Леонид Михайлович, вашу книжку в подарок, — ослепляет меня своей улыбкой Иветта Альбертовна.
— Конечно, конечно!
Сказать, что мне не льстит ее просьба, будет откровенной ложью. Но тот экземпляр, что был со мной, уже подарен Паше, а остальные в багажнике моего корыта.
— На Сретенском бульваре? — вопрошает Иветта Альбертовна в ответ на мое сообщение, где машина. — Это же два шага. Ведите.
Но мы не расстаемся и на Сретенском бульваре. Как отправишь, подарив свою книгу поклоннице, потом ее на метро? Мы грузимся в мое корыто втроем, причем неожиданно проснувшаяся в Косте галантность заставляет его уступить переднее сиденье даме, в результате чего всю дорогу до дома Иветты Альбертовны я вынужден вести с нею беседу. Что, к собственному удивлению, меня не затрудняет, а скорее доставляет удовольствие.
Иветта Альберовна живет в Северном Чертанове. Не рядом с моим Ясенево, но и не другой край Москвы, крюк, но не бог весть какой, тем более по вечернему времени. Около ее подъезда темнота, и я отправляюсь проводить Иветту Альбертовну до двери.
— Еще раз благодарю вас, Леонид Михайлович, за чудесный вечер, за книгу, — принимается прощаться Иветта Альбертовна, отворив дверь и становясь на пороге в проеме.
— Это вы мне позвольте поблагодарить вас за ваш интерес к моим стишатам, — ритуально расшаркиваюсь я в ответ и вдруг, неожиданно сам для себя, беру ее руку в свои, наклоняюсь и целую запястье. — Мне было приятно, что вы сидели в зале.
И что заставляет меня целовать ей руку и добавлять фразу с ключевым словом «приятно»? Это уже не имеет никакого отношения к ритуалу.
— Что-то ты телишься, — только я оказываюсь в машине, говорит Костя, перебравшийся, пока я провожал Иветту Альбертовну, на переднее сиденье. — Девушка, по-моему, готова к твоим объятиям.
— Не факт, — устраиваясь на сиденье, отзываюсь я, словно лишь неуверенность в ее готовности и удерживает меня от того, чтобы заключить ее в свои объятия.
— Включим, может, радио? — предлагает мне Костя.
Я тыкаю в красную кнопку на панели приемника. Радио у меня настроено, естественно, на «Эхо Москвы» — какую еще станцию может слушать человек нашего круга? Раньше было слушали всякие, а теперь осталась одна.
И сразу мы, только в динамике возникает голос диктора, просвещаемся: сегодня в Центральной клинической больнице, иначе, в Кремлевке, в пятнадцать часов сорок пять минут скончался первый президент России Борис Николаевич Ельцин.
— Ты слышал?! — восклицает Костя — словно я мог не слышать прозвучавшего сообщения.
— Слышал, — отзываюсь я.
— Нет, а почему столь вяло?! — так же восклицанием вопрошает Костя. — Это же Ельцин, не кто-то!
— И что я теперь должен? — спрашиваю я.
— Ну как, — Костя потерян. Он явно ожидал от меня реакции, если и не столь бурной, как у него, то хотя бы похожей. — Тебя что, не трогает это известие?
— Не больше, чем всякое другое такое о незнакомом человеке, — говорю я.
— Ну ты, ну ты! — Костя возмущен. — Вы тут совсем забыли, что он сделал для России!
— Вот лучше бы он ничего для нее не делал. — Я веду машину и намеренно не позволяю себе Костиных эмоций, я должен быть спокоен, уравновешен. — А ты, если бы здесь остался, уже был бы не рядом со мной, а там, где не разговаривают.
Костя затыкается. Я, конечно, применил болевой прием, но уж так человек устроен: не почувствовав боли сам, не понимает чужой.
— Что, телефон у нее по-прежнему не отвечает? — спрашивает он потом.
Я взглядываю на него. Ах, Костя, милый мой. Пробрало.
— Нет, — говорю я, вновь устремляя взгляд на дорогу, — не отвечает.
Евдокия объявляется назавтра утром, и довольно рано. Мы с Костей еще спим, и я вылетаю к телефону на звонок из постели.
— Ты еще дрыхнешь?! — слышу я в трубке исполненный энергии голос Евдокии. — Как можно, когда ты мне так нужен!
В этом ее исполненном энергии голосе ни тени вины за вчерашнее, напротив: это я виноват, смею спать, когда нужен.
— Ты почему вчера не пришла? — встречно спрашиваю я.
— Не получилось, — коротко, как о чем-то несущественном, отвечает она.
— А что у тебя было с телефоном?
— Что такое у меня было с телефоном? — подобием эха отзывается Евдокия.
Вертел ревности просаживает мне кишки, желудок, селезенку, пищевод с трахеями, вылезая из гортани, и электрический жар гриля тотчас начинает поджаривать поросеночка.
— Он у тебя был отключен.
— Ну да, я его отключила, — с охотой подтверждает Евдокия.
— Что у тебя произошло, что ты не пришла и еще отключила телефон?
— Да ты меня ревнуешь, что ли? — В голосе Евдокии возникают снисходительно-успокаивающие, кроткие нотки. — Папа у меня приехал. Не предупредил, ничего. Звонок в дверь, открываю — он на пороге. Я тебе из-за этого сейчас и звоню.
— Из-за приезда отца?
— Из-за приезда отца, — покладисто, все с теми же нотками кротости отвечает Евдокия.
Что же, как ни дико ее объяснение, мне придется принять его. Что мне остается еще.
— При чем здесь вообще твой отец? — только и спрашиваю я.
— Давай встретимся, я тебе все объясню, — говорит Евдокия. — Как скоро ты сможешь выехать?
Она просит меня встретиться где-нибудь на полдороге. И совсем не нужно никакого кафе, как она обычно любит, можно просто пересечься — и поговорить, да и прямо в машине.
— У тебя сейчас, после ремонта, не машина, а зверь, — льстит мне Евдокия.
— Давай встречаемся часа через полтора, — говорю я.
— Через час, — предлагает она мне.
Через час — это нереально, учитывая, что, кроме умыться — побриться, сварить-хлобыстнуть кофе, мне еще предстоит мчать на своем корыте, объезжая утренние пробки.
Но она настаивает.
— Хорошо, через час, — соглашаюсь я. — Только тебе почти наверняка придется полчаса ждать меня.
Ждать меня ей приходится не полчаса, а полный час: автомобильные пробки — сама сущность нынешней московской жизни.
Когда, припарковав машину в условленном месте, я вижу ее бегущей ко мне, всей своей перекрученно-сжавшейся фигуркой, свидетельствующей о том, как замерзла, я жду — ко мне рядом сядет сейчас само воплощенное негодование, но нет: Евдокия — сама покладистость и смиренство.