Окруженный дюжиной охотничьих собак разных мастей, граф сидел на плетеном стуле в старом яблоневом саду и позировал перед фотоаппаратом. Одной рукой он гладил серую пятнистую собаку, а другой высоко поднимал убитого глухаря.
Александр Федорович прошел через калитку и остановился на почтительном расстоянии, ожидая, пока маленький, юркий фотограф закончит свое дело.
Граф был молод и свеж. На лице его играл здоровый смуглый румянец, свойственный людям, живущим на свежем воздухе. Дорогой костюм с короткими до колен штанами забрызган кровью, помят и во многих местах разорван. Видно, что на охоте граф себя не жалел.
Когда фотограф ушел, граф, которого собаки своим беспокойством предупредили о постороннем, повернулся к калитке.
— А-аа… просветитель моих диких полешуков, — добродушно протянул он по-польски. — Вам-то надо посмотреть… Конечно же, конечно… Дети должны об этом знать… Как же! — и жестом пригласил в парк.
Вышли на поляну, посередине которой росли два огромных дуба. На сучьях головой вниз висели туши диких кабанов, от поросенка до старого пятнадцатипудового кабана.
— Втроем. Только втроем за один день мы убили сто сорок три дика! — выбросив вперед руку, сказал хозяин. — Будет о чем рассказать школьникам? Не правда ли?
Но тут подбежал дворецкий и что-то шепнул хозяину.
— Извините, — любезно сказал граф учителю. — При бывают гости из Парижа, я должен встречать гидросамолет. У вас, вероятно, есть какое-то дело ко мне? Что-нибудь по поводу школы?
Александр Федорович смущенно ответил, что подождет, пока граф освободится.
— А вы обратитесь к управляющему, — посоветовал граф. — Я ему дам распоряжение. Для школы он сделает все, что надо.
Александр Федорович понял, что напрасно не послушался Антона, который советовал не обходить управляющего. Теперь неловко было к нему возвращаться. Но пришлось.
Александр Федорович рассказал Рындину о положении в селе, об избиении деда Сибиряка, о захвате его земли и других беззаконных поступках графских служащих. Выслушав его, управляющий улыбнулся любезнее прежнего:
— Вот видите, не зря я думал, что мы с вами все уладим сами. Мне ясно, что основной темой вашей беседы с графом была бы жалоба на меня и моих людей. И выходит, мы, так сказать, — он постучал ногтями одной руки о ногти другой, изображая столкновение.
Учитель пожал плечами, невольно соглашаясь, что это так.
— Вам со мной ссориться невыгодно: граф приехал и уехал, а хозяином остаюсь я. Говорю это потому, что вы здесь человек новый. Но перейдем к делу. Чего вы хотели от графа?
Александр Федорович попросил к началу учебного года отпустить с работы тех детей, которые этим летом были принуждены отрабатывать долги.
Рындин слушал его все с той же широкой и доброй улыбкой. Однако учитель заметил, что это улыбка привычки, а не сердечности, что глаза этого человека совершенно холодны.
— И если это в вашей власти, то Конону Багно отсрочьте на год-два выплату долга. Пусть его внук учится. Это необычайно способный, я бы сказал, одаренный подросток. Знаете, из него мог бы получиться замечательный музыкант…
Управляющий опять улыбнулся одними губами и, любезно склонив голову, ответил, что это в его руках и он все уладит.
Возвращался домой Александр Федорович с какой-то смутной тревогой в душе. Ему не верилось, что Рындин исполнит обещание. Да и вообще, несмотря на подчеркнутую вежливость, управляющий очень не понравился. Вспоминалось все, что узнал от Антона и что рассказывают в деревне про этого человека. На память пришла пословица: «Не бойся барина, бойся его слуги».
А управляющий в этот же вечер вызвал Барабака и приказал достать несколько запрещенных книжонок на политические темы.
— Лучше всего о жизни в СССР. За каждую брошюру — четверть водки.
Неслыханная щедрость! И Барабак вытянулся в струнку.
— Будет сполнено, ваше благородие! — Барабак не мог отвыкнуть от старой формы обращения с управляющим, как со своим командиром, полковником царской армии.
Уже двадцать лет Рындин никем не командует. Но бывший унтер Барабак козыряет ему, как и много лет назад.
— Ты вот спешишь с ответом, — заметил Рындин, — а как ты их будешь подбирать, когда читаешь по складам?
— Я заставлю заняться этим делом самого образованного в имении человека.
— Это кого же?
— Секвестратора.
— Ну, это неплохо придумано, — одобрил управляющий. — Был у меня тут учитель. Явный коммунист, хотя и прикидывается обычным просветителем, — говорил Рындин, глядя прямо в глаза Барабака. — Со временем он станет нам мешать. Надо его удалить заранее…
— Уб-рррать! — с готовностью подхватил Барабак.
— Тебе бы все стрелять! — с раздражением сказал управляющий. — Я говорю по-русски: у-да-лить. Попутно, пока ищешь литературу, подбери человека для этой операции. Нет, нет, самому тебе нельзя. Тут нужен молодой, ловкий, а главное, жадный на деньги. Он нам пригодится и после.
— Есть такой!
— Не спеши. Дело очень важное. Надо провести его тонко.
В трех километрах от Морочны, там, где расходятся дороги на Мутвицу и Неньковичи, есть сухой песчаный бугор. На одном склоне его чернеют подгнившие, источенные червями деревянные кресты старого кладбища. А на другом, возле самой дороги, как заблудившаяся нищенка, сгорбилась корявая старая сосна. Как она растет на бесплодном, просеянном ветрами песке? Где берут влагу ее оголенные черные корни? Об этом знают только морочанские матери, которые время от времени провожают детей своих на заработки, в рекруты или в тюрьму. Издавна эта сосна стала местом последнего прощания. На ее корни пролиты потоки горьких материнских слез. Знать, оттого-то ветви ее покорежены, перекручены, как и сама житуха горемычных морочанских матерей.
Вот и сейчас возле сосны стоит Оляна, смотрит вслед сыну, который ушел искать работу у лесопромышленника Рабинюка. Вместо кушака подпоясанный старой узкой пилой, как бывалый лесоруб, он споро шагает навстречу неизвестному будущему.
— Гриша, сынок… — мать еще что-то забыла сказать, но что, никак не может припомнить, и, как самое важное, повторяет одно и то же: — Гриша, сынок мой, сыночек!..
Гриша уже далеко. Шагов его не слышно на сухом песке. А над головой матери поскрипывает и раскачивается старая сосна. Заунывно, порывами шумят ее сухие покореженные ветви. Она то охает, точно кто-то стонет сквозь стиснутые зубы, то вздыхает тяжело и надрывно, как измученная невзгодами старуха, то квилит, как аистенок, выброшенный из гнезда, то шумит и шумит, по временам совсем утихая, словно прислушиваясь к горькому, почти беззвучному плачу матери.
— Ма-ма! — от самого леса кричит Гриша. — Мама! Не ходи плакать на могилу бабушки. Не ходи! Буду тебе помогать. Буду стараться…
В последний раз махнув рукой, Гриша скрылся в густом ольшанике.
Пусть идет. Может, хоть себя прокормит.
Долго стоит под сосной осиротевшая мать. Смотрит в лес. Ничего не видит. Ничего не слышит. И не замечает, что слезы ручьями текут на жаждущие, пересохшие корни сосны. Лишь перед закатом солнца, пошатываясь и спотыкаясь, уходит она на кладбище, чтобы остатками слез оросить сухую траву на могиле своей матери, которая умерла, тоже не увидев ни счастья, ни доли.
А на песчаном бугре опять одиноко, словно озябшая нищенка, бредущая от села к селу, остается старая, корявая сосна. И еще жалобнее, еще надрывнее вздыхает она, потому что сухие черные корни ее впитали слезы еще одной обездоленной матери.
Лесопильный завод Рабинюка выпускал тес, штакетник и гонт — дранку для кровли домов и сараев. Гриша устроился на гонтовне, коногоном на приводе, от которого работала центробежная пила с нехитрым приспособлением для изготовления гонта.
Незавидная это работа: стой на деревянном круге привода и помахивай кнутом да посвистывай на пару сонных битюгов, которые так лениво переставляют ноги, словно на каждой висит по стопудовой гире. Кони идут по кругу все время в одну сторону. Привод тарахтит, как телега по неровной дороге. Центробежка взвизгивает, словно свинья, которую режут. И так с утра и до вечера. И день, и другой, и третий. Утешало Гришу только одно: за свою работу он получал целый злот в три дня, потому что попал к доброму мастеру. Абрам Шток, старый добродушный еврей с маленькими черными усами и длинными костлявыми руками, оказался заядлым курильщиком. Курил он почти через каждые двадцать минут. А так как курить возле машины не позволялось, то приходилось останавливать лошадей. Сначала Гриша радовался частым передышкам, а потом попросил у дяди Абрама разрешения работать вместо него. Так минуты перекура стали для Гриши самым счастливым временем. Закурив трубку и низко свесив совершенно лысую, отяжелевшую от дум голову, старик шел из гонтовни на привод, а Гриша — к машине.