— Рассказывать?.. Было бы что… Мы как в воду глядели: если бы не удалось принять всех мер, сейчас бы я наверняка не сидел рядом с тобой, а революция, возможно, справляла бы свои похороны…

— Так они все же осмелились?..

— И еще как! Лафайет отправился к королю, затем говорил с национальными гвардейцами и народом, всех заверил в полной безопасности и… отправился спать! Недаром отныне народ величает его «генералом Морфеем»: он проспал все, проспал вполне добросовестно. Первые выстрелы начались в шесть утра. Эта сволочь, лейб-гвардейцы, стреляли из окон дворца и с балконов, в то время как два их отряда, выйдя через боковые двери, рассчитывали напасть врасплох на спящих. Но, к счастью, уже никто не спал. Толпы народа, национальные гвардейцы Лекуантра, все, кто был во дворе и на прилегающих улицах, кинулись на врагов… Вот тогда-то положение радикально изменилось. Двое мерзавцев были убиты тут же, и головы их водрузили на пики. Остальные в панике кинулись во внутренние покои дворца. Мы — за ними… Что тут началось, и сказать тебе не могу. Ясно одно: всем бы им крышка, если бы не офицеры национальной гвардии, выступившие посредниками. Вот тогда только и изволил ««проснуться» Лафайет, чтобы призвать к «спокойствию» и «порядку».

Мейе громко засмеялся:

— Ты бы видел, как они дрожали, негодяи! Сама Антуанетта и придворные дамы, выскочившие в ночных рубашках, орали как полоумные! Они думали, что народ пришибет их всех…

Мейе вдруг стал мрачным.

— И может быть, это и следовало бы сделать. Всех их. И самого толстяка, трясшегося как в лихорадке и готового от ужаса залезть под пеньюар своей австриячки…

Меня ударило в пот.

— Жюль, милый, опомнись! Подумай, о ком ты говоришь, на кого посягаешь!..

Мейе долго молчал. Потом опять налил себе кофе.

— Успокойся, мой прекраснодушный друг. Не волнуйся и не отчаивайся. Никто из них не погиб. Ни королю ни королеве, ни прихвостням их не причинили ни малейшего вреда. И даже лейб-гвардейское отребье, стрелявшее в народ, пощадили… Таковы мои великодушные соотечественники. Слишком великодушные — на свою же голову!..

— Жюль, милый Жюль, не надо так!..

Мейе смерил меня взглядом.

— А я-то, глупый, думал, что вчерашнее научило тебя кое-чему… Ну что ж, проливай слезы всепрощения, но запомни: мы простили, но нам не простят! Это слова Марата, слова пророческие. Он уверен, и я полностью согласен с ним, что не пройдет и дня, как обнаружатся первые результаты нашего благодушества.

— Но ратуша ведь санкционировала поход на Версаль!

— Санкционировала… Как бы не так! Вот увидишь, тот же господин Байи, по подсказке свыше, и начнет новый акт трагедии!..

Я попробовал сострить, чтобы смягчить смысл сказанного Жюлем:

— Ты, как трагический актер, во всем видишь трагедии!

Мейе не улыбнулся. Некоторое время мы оба молчали. Мне было жутко: я не хотел верить его словам!

— Ну, что ж ты не спрашиваешь, как было дальше? А дальше все было как в сказке, доброй рождественской сказке. Его величество вышел на балкон и заявил, что, уважая желание своего доброго народа и отвечая ему всем сердцем, хочет быть с ним неразрывным и отныне будет дать только в Париже. Добрый народ аплодировал и кричал «ура». А затем на балкон вышла Антуанетта и тоже что-то мямлила, и ей тоже аплодировали и кричали «ура». И наконец, на балкон вышел лейб-гвардеец, один из тех негодяев, что стреляли в народ, и стал махать своей треуголкой, на которой была приколота трехцветная кокарда, и растроганный до слез народ снова аплодировал и кричал «ура».

— И что же, ты считаешь, что это плохо?

— Отлично… Лучше не придумаешь… И волки сыты, и овцы целы… Но только еще раз замечу тебе: цыплят по осени считают…

Мейе закрыл глаза и словно погрузился в сон. Я подождал, затем тихо сказал другу:

— Ты бы прилег…

Он вздрогнул, мгновенно очнулся и посмотрел в окно.

— Какое там «прилег»! Одевайся! Или ты не хочешь увидеть конца фарса?

— То есть?

— Солнце заходит, значит, с минуты на минуту они будут здесь. По моим расчетам, король со своим эскортом должен прибыть в Париж часов в восемь…

* * *

Кто видел этот кортеж, никогда его не забудет.

Впереди на белой лошади шагом двигался Лафайет.

За ним шли национальные гвардейцы Парижа, каждый нес на штыке каравай хлеба.

Затем, причудливо перемешавшись, следовали люди с пиками, рабочие из предместий, женщины — одни в латах, верхом на пушках, другие — на гвардейских лошадях и в гвардейских треуголках с национальными кокардами.

Далее следовали возы с мешками муки, захваченными в Версале.

В центре шествия тянулась берлина, в которой сидели король, королева, их дети, гувернеры и гувернантки.

Шествие замыкали драгуны, швейцарская сотня, народ и лейб-гвардейцы, лишенные своих коней и головных уборов, словно пленники в древнем триумфальном марше.

Парижане-встречающие, стоявшие шпалерами вдоль улиц и Гревской площади, восторженно приветствовали прибывших. Люди кричали, пели, поздравляли друг друга, обнимались и плакали слезами радости. Женщины, сопровождавшие кортеж, показывая на повозки с мукой и на королевскую карету, кричали встречающим:

— Радуйтесь, друзья! Мы больше не будем сидеть без хлеба! Мы привезли вам пекаря, пекариху и пекаренка!..

Самым мрачным среди этого всеобщего веселья оставался «пекарь». Лицо Людовика XVI перекосила брезгливая гримаса. Он старался ни на кого не глядеть и не отвечал на приветствия.

Байи и некоторые из «трехсот» в почтительных позах ожидали у входа в ратушу.

Когда король, выйдя из экипажа, начал подниматься на крыльцо ратуши, Лафайет, труся за ним, постарался заглянуть ему в лицо.

— Ваше величество, — угодливо прошептал генерал своему монарху, — умоляю вас, скажите несколько слов, объявите сами народу о своем решении остаться в столице!..

Людовик остановился и со злобой громко ответил генералу:

— Боже мой, сударь, до чего же вы мне надоели! Довольно! Хватит издевательств! Больше я ничего не скажу!..

— Кажется, слуга двух господ попал впросак! — со смехом бросил мне Жюль. — Ну хорошо, — прибавил он затем, — теперь мы и действовали, и видели, и слышали. И так как дальнейшее представляет мало интереса, давай-ка отправимся спать: мы ведь это честно заслужили, не правда ли?..

На следующий день ликование продолжалось.

Очереди у булочных исчезли.

Парижане, улыбаясь друг другу, кивали в направлении Тюильри, как бы говоря: «Он с нами, и все изменилось!»

Днем королева с маленьким дофином вышла на прогулку в Тюильрийский парк. Мальчик бегал и резвился, захваченный новыми впечатлениями. Граждане и гражданки, находившиеся в парке, умилялись до слез и отвешивали церемонные поклоны Марии-Антуанетте.

Студенты и профессора Хирургической школы разделяли настроение жителей столицы. Занятия 7 октября шли через пень колоду, и даже всегда безразличный к политике Дезо не смог не поддаться общему напору: он был весел, на лекциях острил и несколько раз лукаво мне подмигнул; по всему его поведению мне показалось, что великий хирург кое-что прослышал о моих версальских подвигах и не был слишком уж недоволен ими, хотя, впрочем, верный своей обычной сдержанности, он и словом не обмолвился на эту тему.

Большинство утренних и дневных газет откликнулись на события в восторженных выражениях. Оттенки, конечно, имелись разные, но тон был общим как у правых, так и у демократов.

Казалось, наступала эра общего примирения и благоденствия.

Вечером у Кордельеров Жорж Дантон разразился большой речью, в которой, живописно изобразив версальский поход и определив его результаты, кончил заявлением, что следует немедленно выделить депутацию, которая отправится благодарить Людовика XVI за его мудрое и великодушное решение остаться в Париже.

И в этом общем хоре восторгов и славословий диссонансом звучал лишь один-единственный голос.

7 октября Марат писал в своей газете:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: