Но кто же такой был этот Бонн-Саварден?
Офицер штаба Лафайета, и даже одно время его личный адъютант, арестованный на савойской границе два с лишним месяца назад. Было известно, что он совершал частые прогулки между Парижем и Турином — местом, где обосновался граф Артуа, возглавлявший контрреволюционную эмиграцию. При аресте были захвачены бумаги, которые Бонн частично сумел уничтожить. Среди имен, фигурировавших в его письмах весьма подозрительного содержания, в одном из которых, между прочим, были слова «заговор под угрозой», обнаружились имена Мунье, Сен-При и Майбуа.
Имя графа Майбуа было известно Комитету розысков совсем по другой причине. Еще за месяц до ареста Бонн-Савардена в комитет поступил донос секретаря графа, некоего Гран-Мезона, который представлял копию мемории, составленной Майбуа для Бонна перед его поездкой в Турин.
Это был тщательно продуманный план разгрома революции.
Заговорщики рассчитывали создать союз Испании, Сардинского королевства и немецких княжеств, направленный против нас, организовать армию вторжения, захватить и провозгласить столицей Франции Лион, доставить туда короля и, наконец, осадить и держать в блокаде Париж, пока жители его не были бы доведены голодом до необходимости сдаться.
Что же сделал Комитет розысков с этим поразительным документом?
Ничего. Записка графа Майбуа была упрятана под сукно.
И вот теперь полицейские власти столицы умудрились выпустить одного из главных участников заговора…
Марат не верил, чтобы бегство Бонн-Савардена могло произойти без санкции свыше. Он подозревал ратушу и начальника национальной гвардии.
— Надо быть простофилей, чтобы не разглядеть здесь руки коварного Мотье, — говорил он. — Недаром преступник был его адъютантом, да и освободили Бонна люди в мундирах национальной гвардии. А потом, подумай-ка хорошенько, откуда они могли достать точные копии подписей и гербовую печать?..
Этот разговор наш, как сейчас помню, происходил вскоре после праздника Федерации, буквально накануне того, как Марат ушел в подполье. Именно во время этой короткой встречи и рассказал он мне о деле Бонн-Савардена все те подробности, с которыми только что познакомился читатель. И еще сообщил, что благодаря одному из своих постоянных корреспондентов, секретарю Комитета розысков, он давно уже имеет копию доноса Гран-Мезона. До сих пор журналист выжидал, интересуясь, что предпримут официальные власти, но теперь его терпение иссякло: он решил опубликовать меморию Майбуа.
— Сейчас, после истории с Бонном, это более чем своевременно, — внушал он мне. — Притом, вот увидишь, я дам к документу такую приправу, что все предатели запрыгают, точно рыбы на сковородке. Я выложу все. И если на сей раз народ не поднимется, значит, расшевелить его невозможно!..
Эти слова я вспомнил 26 июля, когда вместе со всеми парижанами читал памфлет «С нами покончено», неизвестно где отпечатанный и неизвестно каким образом вдруг очутившийся на стенах домов столицы.
«Я знаю, что за мою голову негодяи, стоящие у кормила правления, дают определенную цену. Пятьсот шпионов разыскивают меня и днем и ночью. Ну что ж! Если они меня найдут и схватят, то я умру как мученик свободы. Сказать, что отечество погибло, а Друг народа трусливо молчал, тогда будет невозможно…»
Такими словами, не оставляющими сомнения в личности автора, начинал Марат свой листок. Изложив бесстрастным тоном содержание письма Майбуа, раскрыв двусмысленное поведение членов Комитета розысков и нарисовав угрожающую картину — Людовик XVI готовится к бегству, эмигранты только ждут сигнала, чтобы начать резню, Лафайет стягивает артиллерию, а народ тем временем держат в дурмане опьянения, отвлекая его пустыми празднествами, — он переходил к основной части памфлета — «Обращению ко всем гражданам».
«Граждане, враги у наших ворот, министры открыли им наши границы под предлогом разрешения свободного прохода по нашей территории; возможно, что в настоящее время они уже быстрыми шагами двигаются против нас…
Граждане всех возрастов и всякого положения, меры, принятые Национальным собранием, не способны предотвратить вашей гибели: с вами будет покончено навсегда, если вы не возьметесь за оружие и если не найдете в себе тех героических качеств, которые в дни 14 июля и 5 октября дважды спасали Францию. Спешите в Сен-Клу, если еще не поздно, возвратите короля и дофина в свои стены, держите их под хорошей охраной, и пусть они отвечают вам за развитие событий; арестуйте австриячку и ее зятя, чтобы они не могли более плести нитей заговора; арестуйте всех министров и их приспешников и посадите в тюрьму арестуйте главу муниципалитета и его заместителей; бдительно следите за генералом; арестуйте представителей военного командования; захватите артиллерийский парк на улице Верт, а также все пороховые заводы и склады; пусть пушки будут распределены между отдельными дистриктами; пусть все дистрикты заседают непрерывно; пусть они заставят уничтожить пагубные декреты. Спешите, если еще не поздно, или скоро многочисленные легионы врагов обрушатся на вас, и вы увидите, как снова встают на ноги привилегированные сословия, а отвратительный деспотизм воцарится вновь, более могущественный, чем когда-либо.
Пятьсот — шестьсот отрубленных голов обеспечили бы вам покой, свободу и счастье; фальшивая гуманность удержала ваши руки и помешала вам нанести удар; она будет стоить жизни миллионам ваших братьев: стоит только врагам восторжествовать хотя бы на миг, кровь потечет ручьями. Они будут убивать вас без всякого сожаления, будут вонзать кинжалы в тела ваших жен и, чтобы навсегда затушить в ваших сердцах любовь к свободе, будут окровавленными руками вырывать сердца из груди ваших детей».
Здесь я не могу удержаться, чтобы не дать по ходу изложения историческую справку.
Вот уже много десятилетий, как этот последний абзац из памфлета «С нами покончено» стал притчей во языцех. Десятки раз приводился он в исторических работах как доказательство «холодной кровожадности» Марата. Даже для большинства современных ему демократических органов требования Марата казались чрезмерными. Так, Камилл Демулен, еще недавно во всем следовавший Другу народа, написал в номере 37 своих «Революций»:
«Господин Марат, вам придется плохо и вы будете вынуждены вновь поместить море между собой и судом Шатле. Пятьсот или шестьсот срубленных голов! Да вы, право же, драматург среди журналистов! Не слишком ли это много?.. Уж не хотите ли вы бороться с Суллой на манер Мария?.. По крайней мере, вам следовало бы перечислить этих пятьсот или шестьсот бездельников, чтобы не распространять ужаса во всех семействах… Простите, что я при всей своей зеленой молодости даю вам совет, но вы отрываетесь от друзей и заставляете их порвать с вами!..»
Я вернусь еще к ссоре между Маратом и Демуленом, а сейчас лишь замечу, что если уж «главный прокурор фонаря» так отозвался на призыв «Друга народа», то что же говорить о других?..
Скажу откровенно, что и меня эти «пятьсот — шестьсот отрубленных голов» смутили до крайней степени. Я не мог представить себе, чтобы мой учитель требовал их всерьез. Я не поверил этому требованию, как не верил и многим другим аналогичным призывам Марата.
Время показало, что я был прав.
Позднее Марат и сам сознавался в своей склонности кое-что преувеличивать ради достижения нужного эффекта. Он заявил мне как-то, что «пятьсот — шестьсот», цифра сугубо условная, что он возвышался в своих памфлетах до весьма крупных цифр, желая произвести впечатление на умы читателей и окончательно рассеять в них опасную доверчивость. Творческий темперамент журналиста, его чрезмерная страстность увлекали его подчас в своем вихре весьма далеко и приносили ему в глазах общества больше вреда, чем пользы — так было, между прочим, и во время его свидания с Робеспьером, о чем речь впереди.
Учитель мой именно в силу своей страстности был часто нетерпим и не желал считаться ни с кем и ни с чем. Уверенный в своей правоте, он требовал в этом памфлете, чтобы не останавливались перед соображениями ложной гуманности и наказывали, не считаясь с сословием и положением, всех явных и тайных врагов, пособников возможных интервентов; видя глубокие противоречия, разъединявшие французов, он полагал, что революции еще предстоит переправиться через многие реки крови. И говорил себе, что лучше, избрав благоприятный момент, подавить сопротивление с малыми жертвами, чем дать ему созреть для борьбы, которая впоследствии потребовала бы крови в сто, в тысячу раз больше. В революционной эпопее он видел войну не на живот, а на смерть между двумя армиями, стоящими одна против другой; и противник немедленно использовал всякую снисходительность, всякую уступчивость, свидетельствующую о слабости.