Это значило, что в глазах Ассамблеи, ратуши, министров, командования он стал мятежником, врагом общества, поставившим себя вне закона.
Это значило, что отныне ему предстояла жизнь изгнанника, только изгнанника.
Но теперь он не мог уехать, поскольку должен был продолжать борьбу.
Оставалось уйти в подполье.
И он ушел в подполье, ушел надолго, без надежды когда-либо его покинуть.
О подполье Марата сложились легенды.
Когда после его трагической гибели был создан культ Друга народа, нашлись многие мужчины и женщины, которые рассказывали удивительные повести о том, как они прятали журналиста и обеспечивали ему достойную жизнь. Если послушать их, выходило, что гонимый никогда ни в чем не нуждался: он спал на мягких перинах, ел вкусную пищу и чувствовал постоянную заботу, предупреждавшую его любое желание.
Если бы оно было так…
Я не могу похвастать, будто знаю особенно много об этом периоде жизни моего друга: сам я почти не бывал в его убежищах, а он в разговорах никогда не распространялся на эту тему. И, однако, даже то немногое, что мне известно, полностью разбивает сказки и живописные историйки, созданные современниками и потомками.
Первое время Марат укрывался в катакомбах монастыря Кордельеров, среди сырости, зловонных нечистот, в непроглядной тьме. Привратник рассказывал, что спал он прямо на земле, накрывшись старым рединготом, а писал при огарке свечи, сидя на камне и держа бумагу на коленях…
Вскоре полицейские ищейки начали следить за монастырем. Тогда журналиста приютил мясник Лежандр, верный его почитатель. Лежандр позднее показывал мне погреб под домом, где проводил Марат свои дни и ночи. Это было складское помещение, заполненное бараньими тушами и кадками со льдом; на стенах его выступала селитра…
Лежандр, близкий приятель Дантона и один из ведущих кордельеров, был на примете у полиции, и долго оставаться у него Друг народа не мог.
А потом пошло и пошло…
Где только не побывал оп в эти годы! Иногда очередное убежище служило ему лишь одну ночь, иногда он задерживался там на месяцы. Но затем все равно наступал момент, когда приходилось срочно ретироваться и искать новое укрытие…
О тайна людской природы! О священный огонь сердца! На какие жертвы способен человек ради идеи, какие чудеса в силах творить ради счастья себе подобных! Вряд ли можно представить сейчас все страдания Марата-изгнанника — они превышают доступное нашему воображению. Да, он спал на мягких перинах, если перинами можно назвать сырую землю или каменный пол подвала; да, он ел вкусную пищу, неделями не имея ничего, кроме заплесневелых сухарей и тухлой воды… Он отвык от света, работая при ночнике, — не отсюда ли его ослабленное зрение и постоянные мигрени, вызвавшие привычку стягивать голову влажным платком? Он месяцами не мог помыться, забыл, что такое белье, — не отсюда ли та страшная болезнь кожи, которая изводила его в последние недели жизни? Он почти не видел людей, проводя время в полном одиночестве, — не отсюда ли горечь, которая чувствуется во многих его статьях?..
Его статьях…
Да, при всем этом он напряженно работал, сохранял связь со своими корреспондентами, откликался на злобу дня!
Не успевало событие произойти, а он уже предсказывал его результаты! Сегодня он клеймил новое покушение «черных» против свободы печати, завтра разоблачал подоплеку кровавых событий в Нанси, послезавтра срывал новую попытку бегства короля…
Лафайет, Комитет розысков, полицейское управление буквально сбивались с ног, пытаясь обнаружить его типографию. Но типография была столь же неуловимой, как и редактор: она кочевала с места на место, каждый раз успевая вручить подписчику свежий номер нелегальной газеты, запрещенной добрым десятком специальных декретов!
Сейчас читателю трудно поверить, чтобы такое могло быть, но ведь оно было! И оставило глубокий след в истории, след, который не исчезнет никогда…
Я виделся теперь с Маратом редко: раз в два-три месяца. Марат запрещал появляться в его тайниках. Встречались мы иногда в маленьком кафе на улице Каннет. Здесь по пятницам мальчик Жако, оставшийся верным Марату, получал корреспонденцию; отсюда же доставляли пишу в убежище журналиста.
Шло время.
Я завершал свои практические занятия по хирургии, а Марат в глубине подземелья тщательно готовил новый тур революции, терпеливо ожидая, когда можно будет разрешить на практике то, что давно им продумано и отработано в теории.
Часть вторая
Глава 13
С тех пор как я закончил первую часть этих записок, прошло почти два года. Признаюсь, я не думал, что снова вернусь к ним. Обстоятельства моей жизни и, главное, внезапно вспыхнувшее сомнение в том, смогу ли я успешно завершить начатую повесть, привели к перерыву в работе, чуть ли не ставшему для нее роковым. Роясь в моих дневниках, я вдруг обнаружил, что в них имеются весьма существенные пробелы. Если до лета 1790 года я записывал события и впечатления мои непрерывно, почти изо дня в день, то затем стали возникать пропуски, иногда в два-три месяца, иногда и большие. Чем это вызвано? Начинаешь вспоминать и почти каждый раз находишь объяснение: то экзамены, то был в отъезде, то личные дела отстранили от внешнего мира. Но от этого не легче: пропавшее пропало, и восстановить его невозможно! Когда я полностью осознал это, то решил было все бросить. И бросил. А потом, в спокойную минуту, подумал: нельзя быть таким малодушным. Нельзя бросать дело жизни при первом встретившемся препятствии. Ведь пишу-то я не историю революции и не биографию Марата — этим займутся историки и биографы. Для того же, чтобы раскрыть сердце моего Марата, показать его душу, его роль в революции, как я их видел, материалу мне хватит. И нет беды, что повествование идет сгустками: каждый из них приходится на хорошо познанное, прочувствованное и отложившееся.
Так же как и первую часть, вторую я начну письмами; но письма эти весьма отличаются от тех, что я приводил ранее, — и по стилю своему, и по мыслям и чувствам, в них содержащимся. Да и в повести моей я их использую иным, нежели ранее, способом. Читатель может упрекнуть меня за то, что глава по складу своему выпадает из повести. Не возражаю. И, тем не менее — даю, как задумал.
Ведь я говорю о письмах Марата!
Итак, письма. Ничто не раскрывает его душу в такой мере, как письма: в каждом из них обнаруживаешь какой-то штрих, дающий больше для выяснения его внутреннего облика, чем десятки рассказов о нем.
Но если перед тобой целая переписка…
Вот они, перевязанные цветными ленточками пачки разной толщины; на каждой этикетка с пояснительной надписью: «Мейе», «Бутлен», «Фрерон», «Бриссо»… Здесь собрано все, что осталось; часть писем принадлежала мне, многое я получил от него позднее, еще больше — от Альбертины, его сестры. Здесь и подлинники, и черновики, и не отосланные письма. Когда-нибудь найдется литератор, который обработает эпистолярное наследие Марата и воссоздаст целое. Мне это не под силу, да и не в этом моя задача. Но я хочу и могу сделать вот что: взяв одну линию переписки, продемонстрировать ее читателю.
Какую же выбрать?..
Вряд ли стоит останавливаться на моей — я и так слишком щедро использовал ее для настоящей повести. То же относится и к корреспонденции Мейе. Может быть, поднять переписку Марата с Дантоном? Но вожак кордельеров не любил «пачкать бумагу», и похвастать большим количеством его автографов я не могу. Бриссо, Фрерон… Письма их слишком разрозненны и часто имеют в виду предметы, не представляющие интереса.
Так что же взять?..
Я пересматриваю пачку за пачкой. И вдруг останавливаюсь.
Ба!.. О чем же тут думать!.. И как я сразу не принял решения?..
Его переписка с Демуленом!.. Конечно же!..
Я вспоминаю облик Камилла, которого знал так близко. Не могу отрешиться от последней встречи нашей, на углу площади Революции, когда он, в позорной колеснице, связанный, в изодранном платье, с исцарапанным до крови лицом, кричал срывающимся голосом: